– Ах, освящение!.. – И Лаптеву снова захотелось плакать.

Сегодня, в четыре часа дня, в его околотке освящали Дом трудолюбия, и по сему случаю предстояло торжество и грандиозная выпивка.

Лапшев по долгу службы должен был присутствовать на этом торжестве.

А любил он эти освящения! Там можно было встретить избраннейших и почетнейших людей – городского голову, командующего войсками, архиерея. Ему доставляло громадное удовольствие козырять всем, открывать дверцы экипажа и подсадить мощи ее превосходительства, послушать истинно русские речи командира полка, а главное – хорошенько подзакусить и подвыпить на краю общего стола, у дверей, в тесной компании дьякона, старших певчих и кучки жертвователей-лабазников…

Брандмайору так-таки и удалось улизнуть. В комнате теперь оставались одни Серпухов и Бубенчиков.

Поймав взгляд Лаптева, оба изобразили на своих лицах глубочайшую скорбь. Но он знал, что они притворяются, в особенности Бубенчиков.

Лапшев знал сокровенные думы помощника, ибо думы всех полицейских одинаковы. Бубенчиков думал о том, что сейчас, после десятилетнего томительного ожидания, освободится наконец еще одно место пристава, и, – кто знает? – быть может, он сподобится…

Лапшев читал, как в раскрытой книге, также и в душе долговязого Серпухова. Тот думал о нем: «Удостоился, собачий сын! Сам его превосходительство потрудился, портрет его в „Ведомостях“ напечатан, точно он Скобелев какой; пожалуй, высочайшую телеграмму с соболезнованием получит, а встанет – полицмейстером назначат! Везет!»

– Арестант! – хотел ему бросить Лапшев, да воздержался.

Он с ненавистью посмотрел на его сытое, розовое лицо, и слезы обиды чуть снова не выступили у него на глазах.