– Или вы, быть может, как дипломат, строго соблюдающий все формальные тонкости, – сказала она, – желаете, чтобы я этот подарок, в каком-нибудь другом виде, препроводила к вам через моего министра и чтобы, таким образом, все знали о моей к вам признательности, о моем к вам высоком благоволении, а я этого не желаю… Как вы, однако, тщеславны, граф!.. Я этого от вас вовсе не ожидала… – насмешливо добавила Анна Леопольдовна.

– Не смею раздражать ваше высочество моим дальнейшим противоречием, но только позволю себе заметить, что такая щедрая награда не соответствует моим ничтожным заслугам.

– Предоставьте мне право оценивать их… – сказала твердым голосом Анна.

Линар схватил и поцеловал ее руку, но с таким чувством, с каким никогда представитель одной державы не целует руки у молоденькой и хорошенькой представительницы другой, хотя бы даже и самой дружественной державы.

XXV

В зимнюю пору на улицах Петербурга, чаще всего в окрестностях Смольного двора, где имела свой дом цесаревна Елизавета Петровна и куда недавно был переведен с Васильевского острова на постоянную стоянку Преображенский полк, – можно было встретить простые широкие сани, набитые внизу сеном, с высокой спинкой, через которую был перекинут наотлет богатый персидский ковер. Тройка коней в русской упряжи с блестящим медным набором, с сильным коренником под широкой дугою, узорчато расписанной пестрыми красками и золотом, быстро мчала эти сани. Под полозьями их скрипел и визжал снег, взвивавшийся пылью из-под копыт несшейся во весь опор тройки. Ямщик, стоя в санях, в шапке, надетой набекрень, распустив вожжи, ухарски гикая и молодецки то покрикивая, то посвистывая, ободрял коней, и, казалось, что от быстроты их бега у седоков захватывало дух. Веселое бряцанье медного набора на упряжи, резкое звяканье бубенчиков и заливающийся звон валдайского колокольчика, подвешенного под дугой, еще издалека извещали проезжих и прохожих о приближении лихой тройки, которой все проезжие спешили давать дорогу и, смотря ей вслед, любовались ею.

– Вот так настоящая русская царевна! – часто слышалось от тех, кто встречался с мчавшейся в санях Елизаветой, – иноземщины не терпит, во всем, насколько может, русских обычаев придерживается.

Действительно, цесаревна представляла собой в Петербурге заметное исключение не только в домашней жизни, но даже и на улице. В эту пору и двор, и русские баре, усваивая иноземные обычаи, променивали уже русские сани на иностранные кареты, выписываемые из Варшавы, Вены и Парижа. В эту пору, по словам историка, князя Щербатова, «экипажи тоже великолепие возчувствовали», и между знатными людьми «богатые, позлащенные кареты, обитые бархатом, с золотыми и серебряными бахромами, тяжелые и позлащенные или посеребренные шоры с кутасами шелковыми и с золотом и серебром, также богатые ливреи стали употребляться». Всему русскому как будто оказывалось презрение и при дворе, и окружавшей его знатью.

Народу и преображенцам, близким соседям цесаревны, нравилась, впрочем, не одна чисто русская обстановка цесаревны, они любовались и ею самой. Елизавета была в ту пору настоящей, хотя уже и несколько зрелой, русской красавицей, представляя собой тот идеал женской красоты, какой создал наш народ в своих песнях и сказках: высокая, стройная, полная, глаза с поволокой, а в лице кровь с молоком. Можно было засмотреться на нее, когда она мчалась на своей тройке с нарумяненными от мороза щечками, в душегрейке старинного русского покроя, в низенькой бархатной, отороченной соболем, шапочке, из-под которой выбивались густые пряди темно-русой косы.

Приветливо кланялась Елизавета каждому встречному, отдавшему ей почтение, и весело и ласково кивала преображенцам, как своим знакомым соседям. Да и они, в свою очередь, запросто обращались с нею. Во время ее катания около Смольного двора они вскакивали на задок или на облучок ее саней, то зазывая ее к себе на именины, на свадьбу или на крестины, то сообщая ей о каком-нибудь своем солдатском горе, помочь которому – как они все очень хорошо знали – цесаревна всегда была готова.