Один Бог знает час, предуставленный для торжества истины над извращением людей, или над их немощью. Этот час наступит, я в этом не сомневаюсь; а до тех пор, открыто ли выступает рационализм, как в Реформе, или под личиною, как в Папизме, Церковь будет относиться к нему одинаково: с состраданием, жалея о заблуждении и ожидая обращения; но другого рода отношений к обеим половинам западного раскола у Церкви не может и быть; сами же они по своему отношению к Церкви, находятся в положениях различных.

Выше было сказано, что Романизм, нося в себе своеволие, как принцип, и в то же время боясь обнаружений его на практике, вынужден был отречься от своей природы и, так сказать, замаскироваться в своих собственных глазах, претворившись в деспотизма. Это превращение не осталось без важных последствий. Единство Церкви было свободное; точнее, единство было сама свобода, в стройном выражении ее внутреннего согласия. Когда это живое единство было отринуто, пришлось пожертвовать церковной свободой, для достижения единства искусственного и произвольного пришлось заменить внешним знамением или признаком духовное чутье истины.

Другим путем пошла Реформа: оставаясь неотступно верною началу рационалистического своеволия, породившему Римский раскол, она, с полным на то правом, потребовала обратно свободы и вынуждена была принести в жертву единство. Как в Папизме, так и в Реформе, все сводится на внешность: таково свойство всех порождений рационализма. Единство Папизма есть единство внешнее, чуждое содержания живого и свобода протестантствующего рассудка есть также свобода внешняя, без содержания реального Паписты, подобно Иудеям, держатся за знамения (т. е. за признаки); Протестанты, как Эллины, держатся за логическую мудрость. И тем и другим одинаково недоступно понимание Церкви — свободы в единстве, жизни в разуме. Но у папистов непонимание исполнено озлобления и вооружено клеветою; у Протестантов оно исполнено равнодушия и вооружено презрением *). Впрочем, так как в основании отношений как папистов, так и Протестантов к Церкви лежит неведение, то нет повода негодовать на них. Для тех и для других серьезная борьба с Церковью одинаково невозможна.

За то открывается для них полная возможность, даже необходимость внутренней, междоусобной борьбы; ибо почва под ними одна, и права их одинаковы. И те и другие погружены всецело (не подозревая этого) в ту логическую антимонию, на которую распадается всякое живое явление (просим припомнить Канта), пока оно рассматривается исключительно с логической его стороны, и которая разрешается только в полноте реальности; но этого разрешения ни те ни другие не находят, да и не найдут никогда в тесных границах рационализма, в которых они заключились. Оттого борьба, с большим или меньшим жаром продолжающаяся более трех столетий, эта борьба, в которой воюющие стороны не всегда ограничивались орудием слова, а прибегали нередко и к другим средствам, менее открытым и менее сообразным с духом Христианства, далеко еще не подходить к своему исходу, не смотря на то, что в ней уже истощились нравственные силы воюющих. Непростительно было бы не отдать справедливости дарованиям и ревности, выказанным с обеих сторон; нельзя не удивляться блистательному и мощному красноречию, которым в особенности отличаются Латиняне, равно как и настойчивости в труде и глубокой учености их противников; но в чем же заключаются результаты борьбы? По правде, в них нет ничего утешительного ни для одной стороны. Та и другая сильна в нападении и бессильна в защите; ибо одинаково неправы обе и одинаково осуждаются как разумом, так и свидетельством истории. В каждую минуту, каждая из воюющих сторон может похвалиться блистательною победою; и между тем, обе оказываются постоянно разбитыми, а поле битвы остается за неверием. Оно бы давно и окончательно им овладело, если бы потребность веры не заставляла многих закрывать глаза перед непоследовательностью религии, принятой ими по невозможности без нее обойтись, и если бы та же потребность не заставляла держаться раз принятой религии даже тех, которые серьезно в нее не веруют.

*) Эти два положения очевидны для всякого сколько-нибудь следившего за ходом религиозной литературы на Западе. Вспомните гр. де-Местра, послания Австрийских епископов, особенно Лакордера и газету „Univers religieux», несколько лет тому назад утверждавшую, между прочим, что Греки вываривают мертвых в винt, с целью обеспечить им доступ в рай. Что касается до протестантов, то достаточно указать на ученого Толюка (Tholuk), одного из богословских светил Германии, который, в ответе своем Нетраусу, утверждал, понаслышке, будто восточные церкви никогда не читают Евангелия от Иоанна.

Так как борьба между западными верованиями (croyances) происходила на почве рационализма, то нельзя даже сказать, чтобы предметом ее когда-либо была вера (foi): ибо ни верования, ни убеждения, как бы ни были первые искренни, а последние страстны, еще не заслуживают названия веры. Тем не менее, эта борьба, как предмет изучения, в высокой степени занимательна и глубоко поучительна! Характер партий обрисовывается в ней яркими чертами.

Критика серьезная, хотя сухая, и недостаточная, ученость обширная, но расплывающаяся по недостатку внутреннего единства, строгость прямодушная и трезвая, достойная первых веков Церкви, при узкости воззрений, замкнутых в пределах индивидуализма; пламенные порывы, в которых как будто слышится признание их неудовлетворительности и безнадежности когда-либо обрести удовлетворение; постоянный недостаток глубины, едва замаскированный полупрозрачным туманом произвольного мистицизма; любовь к истине, при бессилии понять ее в ее живой реальности, словом: рационализм в идеализме — такова доля Протестантов. Сравнительно большая широта воззрений, далеко впрочем недостаточная для истинного Христианства; красноречие блистательное, но слишком часто согреваемое страстью; поступь величавая, но всегда театральная; критика почти всегда поверхностная, хватающаяся за слова и мало проникающая в понятия; эффектный призрак единства, при отсутствии единства действительного; какая-то особенная ограниченность религиозных требований, никогда не дерзающих подниматься высоко и потому легко находящих себе дешевые удовлетворения; какая-то очень неровная глубина, скрывающая свои отмели тучами софизмов; сердечная, искренняя любовь к порядку внешнему, при неуважении к истине, то есть к порядку внутреннему, словом: рационализм в материализме — такова доля Латинян. Я не думаю ни обвинять всех писателей этой партии в преднамеренной лживости, ни утверждать, чтоб ни один из их противников не заслуживал того же упрека; но наклонность папистической партии к софизмам, ее систематическая уклончивость при встрече с действительными трудностями, ее напускное неведение, наконец вошедшие у нее в привычку искажения текстов, пропуски и неточности в ссылках — все это так общеизвестно, что не подлежит и оспариванию. Не желая, однако, в столь важном обвинении, ограничиваться простым заявлением и, поставив себе за правило не ссылаться никогда на факты сколько-нибудь сомнительные, я приведу на память читателям долго тянувшееся дело о подложных Декреталиях, на которых теория о главенстве папы строилась до тех пор, пока верование в нее настолько укрепилось привычкою, что оказалось возможном убрать эти лживые и сделавшиеся под конец ненужными подпорки; напомню также дело о фальшивых дарственных грамотах, составляющих основание светской власти Римского первосвятителя, и бесконечный ряд изданий святых отцов, искаженных очевидно с намерением. Из ближайших к нам времен я напомню, что труд Адама Черникава (Zernikavius), *) в котором доказывалось, что все свидетельства, извлеченный из творений святых отцов в пользу допущенной прибавки к символу, были преднамеренно извращены или урезаны, остался не опровергнутым, и прибавлю, что этот победоносный труд не вызвал со стороны уличенных ничего похожего на признание сколько-нибудь чистосердечное. Наконец, переход к нашему времени, я укажу на все почти сочинения красноречивого протософиста графа де-Местра, **) на бесстыдную ложь в посланиях Австрийских епископов, по поводу чествования Православной Церковью некоторых из пап; наконец на знаменитое сочинение Ньюмана о Развитии. ***) Нужно заметить, что этот последний писатель, отличавшийся добросовестностью, пока он исповедовал Англиканство, и в последствии, добросовестно же (так я предполагаю) обратившийся в Романизм, с переходом в это новое исповедание, внезапно утратил свою добросовестность. Впрочем, указывая на лживость, которою всегда отличалась Римская полемика, я отнюдь не желал бы навлечь этим слишком строгого осуждения на участвовавших в ней писателей и не касаюсь вопроса о степени нравственной их ответственности.

*) Известный богослов XVII века, написавший трактат об исхождении Св. Духа и особенно прославившийся критическим разбором текстов из св. отцов, приводимых папистами. Пр. перев.

**) Достаточно привести, как пример, доказательство, извлекаемое де-Местром в пользу Романизма из творений св. Афанасия. „Весь мир», говорить св. Афанасий, обращаясь к еретикам, «называет истинную Церковь Церковью Кафолическою. Это одно достаточно доказывает, что вы (т. е. все по собственному сознанию находящиеся вне ее) еретики». — «Какую же Церковь, спрашиваете де-Местр, вся Европа называете Кафолическою? Церковь Римскую; следовательно, все остальные Церкви пребывают в расколе». Но ведь св. Афанасий обращался к Грекам, ясно понимавшим значение слова кафолический (всемирный, вселенский), и потому его доказательство имело полную силу; но, спрашиваю я, что доказывает это слово против новейшей Европы, для которой оно лишено всякого смысла? Пусть спросят о Церкви вселенской или всемирной в Англии, в Германии и, особенно, в России, и пусть прислушаются к ответу! Придет ли человеку в голову, прежде чем он произнесет слово Мусульманин, справиться в Арабском словаре о его значении, и неужели употребивший это слово, тем самым, подает повод к заключению, что он придает ему такое же значение как и Магометане и, следовательно, сам исповедуете Магометанскую веру? Конечно, де-Местр, при его уме, не мог не сознавать недобросовестности своего вывода; но этот писатель, наделавший столько шума, по всему складу своего ума и несмотря на то, что он до некоторой степени хочет быть религиозным, принадлежит всецело к литературной школе энциклопедистов. Римляне сами называют его парадоксальным, да и тем оказывают ему слишком много чести. Отличительные его свойства составляют: легкомыслие, прикрытое обманчивым глубокомыслием, постоянная игра софизмами и постоянное отсутствие искренности; словом его ум — антихристианский в высшей степени, чему служить доказательством, между прочим, его теория искупления.

***) Ньюман, в этом сочинении, дополняет теорию Мёлера о постепенном совершенствовании и логическом развитии Церкви. «Все учения ее», говорит он, «заключались подразумевательно в первобытном ее учении и, мало помалу, из него развивались, или, говоря точнее, мало по малу приобретали ясность логического выражения. Так было в основном догмате о Троице, так и в учении о главенстве папы в делах веры и т. д.» Итак, Ньюман показывает вид, будто бы он и не слыхал никогда ни об отступничестве папы Либерия, ни в особенности о том, что Вселенский Собор осудил папу Гонория и что осуждение это принято всем Западом. Тут важен не самый факт заблуждения Гонория в догматическом вопросе, вполне ли он доказан или нет — все равно; важно, то, что Вселенский собор признал возможность погрешности, иначе: провозгласил учение о погрешимости папы, чего конечно Ньюман не мог не знать. Следовательно, новое учение о непогрешимости было не развитием учения Вселенского, а прямым ему противоречием. В этом случае, со стороны автора умолчание и притворное неведение едва ли лучше прямой лжи. Не хотелось бы отзываться так резко о человеке, столь высоко стоящем в области умственной; но можно ли увернуться от этого заключения?