Сели обедать, Федот каши гречневой сварил, говядины для праздника в штицы бросил. А Бурылин сухарь грызет, кипятком запивает, Федот смеется.

— Зубы, парень, сломаешь. Хоть бы о празднике разговелся. Получаешь теперь с мое, а деньги бережешь.

А тот в ответ:

— Сплю и вижу свою прядильную. Лежу ночью, задумаюсь — а передо мной фабрика, кажется, иду я по ней, а веретена поют, много их, целые тысячи… А рядом с прядильной свои ткацкая и набоешная. Опомнюсь — и нет-то у меня ничегошеньки. И подступит к горлу камень, дышать нечем. Такая ли тогда злость меня на всех людей берет, что не знаю, что бы я с ними сделал. С ума меня сводит фабрика, жив не останусь, а построю. Либо в Сибирь пойду, либо вровень с большими хозяевами встану. Потому и деньги коплю. Потому и сухари грызу. Погоди, Федот, я еще вспорхну. Дай крылышки отрастить малость. Все равно, коли не добьюсь своего, — от одной зависти высохну.

А глаза у него, как у голодного волка ночью, огнем горят. И такой вид острожный, кажется, он тебе ни за что, ни про что нож под ребро всадит.

Но однако же Федоту пугаться нечего, денежек за свой век не накопил. Он и говорит Бурылину:

— Теперь вижу, какой ты. Может тебе голову сломят, а может придет время — и все перед тобой в дугу гнуться станут. Только завидуешь ты нашимтряпишникам зря. Золота у них много, а радости чуть. Грехов на них налипло, как на шелудивую собаку репейника. И никакой золотой водой не смыть им с себя черных пятен. Так с нехорошими метками и в гроб лягут.

Ну, где Бурылина сговорить.

— Да мне, — отвечает, — хоть клеймо на лбу ставь. Что из того, кто я буду праведник, — нуль это все, плюнуть на меня и растереть. А перед ними все двери раскрываются. Что ни захотят, — все к ним является, как по щучьему веленью.

Так и остался при своем.