Больше часу, чай, маяли парня на той скамье.
В избу-то на рогоже понесли.
Дня два Сергей лежал в углу на дощатых нарах, ни повернуться ему, ни сесть нельзя.
После работы прибежала Наташа, села рядом на сундучок, припала щекой к его горячей руке, плакать не плачет, а слезы у нее катятся. Совладать с собой никак не может. Хочется ей чем-то горе сергеево залить. А чем — не знает. Глядит на Сергея и видит: стал он какой-то на себя не похожий, особливо глаза его карие помутнели, смотрит прямо. И тяжело становится, как в них глянешь.
Спросила она, тихо так, словно боясь раны свежие разбередить:
— Сереженька, больно тебе?
Отвернулся он на минутку к стене, и видно, как губу кусает и горло содрогается, словно он что-то кислое никак не проглотит.
— Клопов-то в пазу сколько, — вдруг вымолвил он, потом обернулся к Наташе, а у самого глаза влажные, как черная смородина, дождем умытая, да и говорит он: — Не так больно, Наташа. Обида горька… Погоди, Наташа, чует мое сердце: хоть день, да в полную радость, как нам хочется, поживем…
И заулыбались его карие глаза. Взял он руку наташину, к груди к своей прижал и так ласково, бережно гладит.
— Хорошо бы так-то. Да сбудется ли по-нашему-то? — Наташа спрашивает, сама тужит: — Податься человеку некуда. Ночью вчера на всех прогонах поперек улицы деревянные решетки поставили, от зари до зари ходят по селу да гукают, от избы до избы не пущают. Кого-то, знать, ловят!