— В печи обиду свою не оставил?

— Оставил, на золотник, не больше.

Нащипал Кузьмич лучины на растопку. Завыла жара в печи, огонь чище золота — и ни дыминки. Пламя так и пляшет, в семь грив до самого свода, так и машет красным крылом чуть ли не до шатра. Кузьмич поглаживает желтые усы, конечно, не для красы. Никакого обману. Всякое дело человеком ставится. О чем больше-то калякать? Истопливо сгорело. Хоть калачи, хоть блины пеки. Двадцать целковых положил Кузьмич в шапку, пожелал на прощанье доброго здоровья хозяйке и печи.

Кленовый ящичек за плечом, шагает домой, доволен и весел.

— Не тужи, Викентий Огурцов, вот тебе на новую избу первый взнос, глядишь, понемножечку и наберем. Птица по соломинке таскает, гнездо свивает.

А Персиков-то хорош гусь: без слова дал согласье на плату — знал кого позвал, а тут, вишь, раззвонил по всему свету, будто-де Кузьмич снял с него чуть ли не последний крест.

У мастеровых на этот счет своя песня: мол, Кузьмич, молодчина, умеешь отличать чин от чина.

С той поры-то, братки, много лет прошло. Елочка под окнами у Кузьмича, что на рожденье дочери посадили, стала высокой елью. Персиков умер.

«Сэр — кошку съел», как блоха из старой шубы, давно ускакал за море.

Антон Кузьмич свой сундучок с поскребками, с молотками, с печниковой кирочкой на чердак отнес. Годы-то не молодят. Уж давно в Красную Армию проводил он своих внуков. Без подожка теперь — ни шажка. Домик его — на Зеленой фабричной улице. Он да старуха — вот и вся семья у Кузьмича.