Оба эти вопроса рассматривались в 1910 году в Совете Министров при моем участии, и я никакого разноглася не сделал. По обоим указанным вопросам законопроекты внесены в Думу по особому Высочайшему повелению, и всякому должно было быть ясно, до очевидности, что малейшее мое уклонение от прежнего курса, если бы я и помышлял о нем, – чего не было и в помине, – было бы величайшей политическою бестактностью, которой сколько-нибудь уважающий себя человек допустить, конечно, не мог. Тем не менее, лидер партии, Балашов, как передал тот же источник, весьма определенно заявил, что он «готовит мне «Седан» – при содействии всех октябристов и правых и что после того заседания, которого он ждет с особенным наслаждением, мне не останется ничего иного, как уйти или окончательно, с первого же шага, лишиться всякого авторитета в Думе, что значит тоже уйти.
О том же меня усиленно допрашивал и частенько навещавший меня по вечерам Член Думы Шубинский, по-видимому, веривший этим рассказам. Я с первого же свидания уверил его, что буду добросовестно поддерживать оба законопроекта в Думе, хотя еще и не знаю, что именно и как скажу в защиту их.
В Думу я явился в новой для меня роли, впервые, по усиленной просьбе Тимашева, 24-го октября 1911 года по вопросу о больничных фабрично-заводских кассах. Тема была благодарная, хотя и осложнена частичным несогласием с правительственным законопроектом особой Комиссии Государственной Думы. Мне не особенно аплодировали, но успех по существу я имел большой, и вместо ожидавшегося Тимашевым провала, дело прошло благополучно, в полном согласии с правительственным законопроектом.
Через 4 дня, 28-го октября, настало слушание финляндских законопроектов. Накануне собрался Совет Министров, и все высказались за то, что я непременно должен лично выступить в защиту законопроекта, несмотря на то, что Щегловитову очень хотелось взять на себя эту роль, да и Харитонов, считавшийся у нас специалистом по финляндским делам, был не прочь принять участие в прениях.
Дума производила впечатление «большого» дня. На хорах масса народа, все Министры в сборе, нижние ложи переполнены; депутатские места почти без пустых, и даже в проходах не было места, настолько всех интересовало мое первое, боевое выступление, прорекламированное рассказами Балашова и националистов о готовящемся «Седане». На мою долю выпал несомненный и выдающийся успех: меня часто прерывали шумными аплодисментами, и криками «браво», а когда я кончил, то мне просто устроили овацию из центра и всего правого сектора, не исключая и националистов. Министр Путей Сообщения Рухлов, еще недавно игравший видную роль в партии националистов, слушал мою речь, стоя сзади меня, и подошел ко мне, как только я сошел с трибуны. Он крепко пожал мни руку и сказал: «мне хочется поцеловать Вас; я с трепетом и восторгом слушал Вас, и рад, что мои опасения, что Вы будете сухи и бессодержательны, так блистательно провалились». Речь эта обеспечила мне на некоторое время очень хорошее положение в Думе.
Когда депутаты стали уходить перед перерывом, Шубинский подошел к Балашову и сказал ему: «Что же Вы нам рассказывали о ренегатстве Коковцова, ведь и, Вы не могли удержаться от горячих аплодисментов и, вероятно, согласитесь со мною, что лучше и благороднее по отношению к Столыпину нельзя было сказать». Балашов ответил ему на это:
«Вы не знаете, чего это мне стоило, ведь я дошел в моих разговорах с ним до «бронированного купола». Мне это было тотчас же передано. Через несколько минут, когда я был еще с Министрами в павильоне, туда пришли многие депутаты поздравить меня, как они сказали, с величайшим триумфом, и в числе их Балашов, Потоцкий, Чихачов и Гижицкий, в присутствии которых были произнесены Балашовым его знаменитые слова. Я не выдержал и принимая поздравления сказал в присутствии всех: «Сердечно благодарю Вас за приветствия; я счастлив тем, что не разочаровал Вас и не дал Вам повода применить ко мне Ваш бронированный кулак. Балашов побледнел, сделал сконфуженное лицо, а его спутники, смущенные хвастовством, поспешили удалиться.
Для довершения этого инцидента я вновь позвал к себе очевидца этой неуместной сцены, моего бывшего подчиненного по Государственной канцелярии, члена Думы Гижицкого, и рассказал ему, как свидетелю того, что говорил Балашов, и почему я ответил так их лидеру. Положение Балашова было, конечно, не из выгодных, и наши отношения еще более ухудшились.
Через два дня, вечером, 30-го, я получил от Государя из Ливадии крайне лестную телеграмму такого содержания: «Прочитав Вашу речь в Государственной Думе, не могу удержаться, чтобы не выразить, насколько я ею доволен. От нее веет истинным русским достоинством, спокойствием и ясным Государственным взглядом. Желаю Вам здоровья».
Вероятно, благодаря нескромности телеграфа, весть об этой телеграмме чрезвычайно быстро распространилась по городу. С утра 31-го ко мне стали звонить по телефону из самых разнообразных мест. Члены Государственной Думы и Совета стали поздравлять меня наперерыв, и в течение некоторого, правда не очень большого, времени я переживал поистине мой медовый месяц Председательства в Совете Министров. Но скоро, всего через месяц, мне стали весьма ощутительны и колючи шипы моего нового положения, и незаметно подошла та тревожная, скажу более, мучительная пора, которая отняла от меня всякий покой и даже большую долю возможности производительной работы.