Я старался внести в нее возможно умеренные ноты, не ставя никаких резких принципиальных вопросов, а развивал вообще мысли о необходимости мира внешнего и внутреннего, во имя преуспеяния родины; говорил о широком и дружеском сотрудничестве с народным представительством. В частности, вопросу о балканских событиях, роли в них России, ее миролюбии и желании идти навстречу мирного разрешения кризиса, я посвятил вместе с Сазоновым, много прочувствованных страниц. У меня сохранился тест этой декларации и с нею вместе – случайно попавшее мне в руки, уже в эмиграции, фотографической изображение этого заседания Государственной Думы.
На западе пресса почти всех стран встретила, эту декларацию очень сочувственно. Я получил ряд писем и телеграмм от разных политических деятелей в самых теплых выражениях. Русская же печать отнеслась большею частью или безразлично или даже враждебно. «Новое Время» да пропустило случая сделать ряд обычных личных выпадов.
В думе произошло тоже нечто необычное. Вся левая половина вела себя совершенно сдержанно и прилично, если не считать ее заявления о том, что за хорошими словами и здоровыми мыслями часто следуют совсем не хорошие действия а мало похвальные поступки. Октябристы почти ничего не сказали, но усиленно аплодировали мне в целом ряде мест моей речи. Правые от них не отставали, и с внешней стороны я имел, по-видимому, большой успех, как это видно из стенограммы.
Но когда начались прения, то самые большие резкости полились со стороны националистов, дошедших, в лице Савенко, до прямых нападений на меня за недостаточную поддержку мною национальных требований и за полное забвение заветов Столыпина. Не отставали от них и некоторые правые, которые дали волю своему личному настроению, и всем стало ясно, что все правое крыло поставило себе задачею затруднять мое положение.
Всего более странным было то, что рядом со мною в Совете Министров половина членов были на стороне моих противников – Рухлов, Кривошеин, Щегловитов и только что назначенный Министром, Внутренних дел – Маклаков и их имена недвусмысленно выдвигались моими оппонентами, как явно сочувствующие им; целый ряд неопровержимых сведений указывал мне, что они были в постоянных сношениях друг с другом.
Мне пришлось, разумеется, разъяснить это и Государю, доложив Ему о крайней ненормальности такого положения власти, при котором нападки на правительство идут со стороны тех, кто должен был бы поддерживать его в кто ставит девизом своей деятельности – охрану монархических устоев и силу и неприкосновенность прерогатив Верховной власти.
Я опять, не знаю уже в который раз, пояснил Государю, что очевидно я не гожусь, и что всего лучше пожертвовать мною и укротить власть более однородным и сплоченным между собою подбором ее представителей. Если же Государь не хочет отпустить меня, то я прошу Его разрешить мне найти сотрудников, помогающих мне, а не ведущих двойную игру – открыто соглашающихся со мною, а за моей спиною – ведущих, на общий соблазн, недвусмысленную интригу против меня и явно поощряющих думские партии на самые недвусмысленные выходки против меня.
Государь и на этот раз успокоил меля, что я служу Ему, а не Думе, что я Ему нужен, и Он дорожит мною, и что я напрасно придаю такое значение закулисным действиям Министров, которые, вероятно, раздуваются разными глашатаями очередных новостей.
Он закончил эту нашу беседу опять самым ласковым обращением: «нет, Владимир Николаевич, будемте вместе работать. Я Вас не могу отпустить и не хочу никем заменять Вас».
Быть может и на этот раз, я был виноват новым проявлением моей уступчивости Государю, моей, так называемой слабостью характера. Мне следовало, быть может, проявить большую настойчивость, поставить решительно вопрос – или о моей отставке или о крупных переменах среди Министров, с удалением большой части из них. На это у меня не было недостатка в решимости, но моя совесть не позволяла мне затруднять Государя моим личным вопросом. Впрочем, я ясно видел как тогда, так и теперь, спустя много лет, что я не добился бы смены Министров, а достиг бы только личной выгоды – ушел бы с честью с непосильного поста и сохранил бы больше своего достоинства, чем мне пришлось сохранить его, дождавшись, спустя 13 месяцев, того, что не я ушел, а меня уволили.