Нужно было искать способов прекратить это покушение и найти тех, кто допустил его развиться до неслыханных размеров. Считаться с Гучковым не стоит. Он давно зачислен в разряд врагов царской власти. Макаров – слаб и, как человек способный мыслить только с точки зрения буквы писанного закона, должен быть просто удален.
Но виноват более всех, конечно, Председатель Совета Министров. Еще так недавно казалось, что он – человек преданный Государю, что угодничество перед Думою и общественными кругами ему несвойственно, а на самом деле он оказывается таким же, как все, – способным прислушиваться к непозволительным россказням и молчаливо, в бездействии, относиться к ним.
Вместо того, чтобы использовать, дарованное ему Государем влияние на дела и на самое Думу, он заявляет только, что не в силах положить конец оскорбительному безобразию и ограничивается тем, что ссылается на то, что у него нет закона, на который он мог бы опереться. Вместо того, чтобы просто приказать хотя бы именем Государя, и тогда его не могут не послушаться – он только развивает теорию о том, что при существующих условиях нельзя получить в руки способов укрощения печати. Вместо того, чтобы прямо сказать Председателю Думы Родзянко, что Государь ожидает от него прекращения этого безобразия, он ничего не делает и все ждет, когда оно само собою утихнет.
Такой Председатель не может более оставаться на месте, он более не Царский слуга, а слуга всех, кому только угодно выдумывать небылицы на Царскую власть и вмешиваться в домашнюю жизнь Царской семьи.
Со мною об этом, разумеется, не говорят, но в окружении об этом только и идет речь, и слышатся все новые подтверждения моей близости к тому же Гучкову или моих – на деле никогда не происходивших – свиданий с Родзянко, во время которых постоянно развивается, будто бы, одна и та же тема – о необходимости высылки Распутина и удаления его от доступа к Государю. Отсюда только один шаг до того, чтобы открыто, на виду у всех на вокзале в Царском Селе, в марте 1912 года и при торжественном приеме в Ливадии в апреле того же года выразить мне прямое нежелание видеть меня, – и неизбежность моего увольнения становилась поэтому, естественным образом, только вопросом времени. Таков был ход мышления Императрицы Александры Феодоровны, как я его понимаю, и каким он должен был быть по свойствам Ее природы.
Как реагировал Государь на это мне, разумеется, не известно. То, что происходило внутри Царской семьи – осталось в ней самой. Лично Государь никогда не высказывал своих взглядов при посторонних лицах, даже пользовавшихся милостью Его и Императрицы, но среди этих близких людей описанные суждения составляли постоянно предмет нескончаемого обмена мыслей, до той поры, когда решение об увольнении меня было принято, наконец, ровно два года спустя после того, что я сделал мой доклад о посещении меня Распутиным.
Много лет прошло с той поры и не раз из числа бывших близких людей, переживших, как и я, все события, выпавшие на нашу долю с того времени, многие открыто излагали при мне все те же взгляды о моей ответственности за то, что не были приняты меры к укрощению печати и к ограждению власти Государя от похода на нее сил разрушения.
Я слышал даже прямое обвинение меня в том, что я не умел оперировать теми способами, которые были в руках моих, как Министра Финансов. – В этом отношении я оказался, действительно, крайне неумелым.
К чести людей, оставшихся на этой точке зрения, я должен сказать, что они высказывали ее и потом, в эмиграции, с тем же убеждением и совершенно бескорыстно, как и тогда, когда они вторили настроение влиятельной среды.
Сущность такого положения от этого нисколько, однако, не изменяется.