Вся эта отвратительная процедура продолжалась почти 3 часа. Ровно в 5 часов мне было предложено одеться и в 5ј меня посадили в открытый автомобиль, рядом со мной поместился комиссар, а, рядом с шофером солдат с ящиками мыла. Утро было ясное, безоблачное. Город еще не проснулся, было совсем пусто на Невском, и только в открытые двери Казанского собора входили люди по одиночке.

Меня отвезли на Гороховую № 2, где помещалась Чека, в помещении бывшего градоначальства.

Быстро провели через регистратуру и канцелярию коменданта, заведывающего арестованными и без четверти 6 я был уже отведен в помещение под № 96 и водворен в огромную комнату, в которой содержалось не менее 60 человек, занимавших не только все плотно поставленные по стенам друг к другу кровати с рваными мочальными и соломенными матрасами, но и все пространство грязного пола комнаты. Вся эта людская масса спала безмятежным сном, раздетая почти до нага; от храпа стоял какой-то гул и дышать было нечем. Вонь от ножного пота, прогорклого табачного дыма и испарений разгоряченных тел напоминала какую-то помойную яму. Сесть было не на что; я оставался некоторое время в каком-то оцепенении посреди узкого, свободного от кроватей прохода в пальто и шляпе. Мною владело какое-то тупое, полубессознательное состояние, свободное даже и от страха и от злобы.

Из неизвестности и оцепенения меня вывел какой-то незнакомый голос субъекта, дремавшего сидя у небольшого столика у единственного окна. Этот субъект обратился ко мне фамильярно со словами: «Здравствуйте, Владимир Николаевич, мы Вас ждали еще ночью, т.к. нам сказали еще в 10 час. вечера вчера, что подписана бумага о Вашем аресте и что Вас привезут к нам».

Удивленный таким обращением, я полюбопытствовал узнать, с кем имею удовольствие говорить, т. к. личность этого субъекта, с коротко остриженной головой, давно не бритой бородой и усами, в рваных штанах, в грязной рубашке и опорках на босую ногу, была мне совершенно неизвестна и напоминала типичного представителя ночлежных домов. Он назвал себя бывшим рабочим Экспедиции заготовления Гос. Бумаг, Ушаковым, которого я знал хорошо по рабочему движению 1905 года и с которым сталкивался не раз, как депутатом от рабочих в 1906-1907 годах, и на выраженное мною удивление – каким образом я вижу его в числе арестантов и с совершенно изменившейся наружностью, я получил весьма неожиданный ответ, данный мне весьма громким голосом, без малейшего стеснения тем, что ответ этот не могли не слышать сидевшие у самых дверей стражники: «Ведь Вы знаете, что я всегда был социал-демократом и защищал рабочих, хотя они, подлецы, того и не заслуживали, но для этих негодяев – большевиков я оказался черносотенцем, и они стали меня всячески преследовать, не раз арестовывали, опять выпускали, разорили в конец.

Мне пришлось скрываться, менять наружность и паспорт, а меня опять затравили, – обвиняют в какой-то агитации, пригнали сюда. Только тут долго не продержат – отправят в Кресты или пересыльную. Мне-то это наплевать, а вот Вам здесь очень худо, и в этой комнате Вам никак оставаться нельзя, и как-нибудь надо попасть в политическую комнату, а то здесь недолго и до беды».

На мой вопрос, что разумеет он под этой бедой для меня, Ушаков, совсем не стесняясь тем, что кое кто из арестованных стал просыпаться, изложил мне такую характеристику населения этой камеры: «Тут хуже всякого ночлежного дома, это настоящая яма – кого только здесь нет. Вон в углу лежат четыре ломовых извозчика, приведенные сюда за то, что участвовали в забастовке, а там вон в углу – восемь человек матросов, про которых говорят, что убили боцмана. А еще компания красноармейцев, но они просто пьянствовали и побили комиссара. А вон там в углу – теплая компания, от которой сторонятся все, потому что у них недалеко и до ножевой расправы, а еще есть несколько мужиков, взятых за спекуляцию. А вся их спекуляция заключалась только в том, что приехали сюда искать косы, а им объяснили, что за деньги они ничего не купят, а вот если есть сахар, так за каждый фунт сахара можно купить две косы. Вот они и собирали всю зиму по кусочкам, собрали со всей деревни 20 фунтов, а их на вокзале накрыли и предоставили сюда. Вот они и маются здесь целую неделю. Расспросите-ка их сами, так они Вам лучше моего расскажут, что им теперь в деревню показаться нельзя, т. к. они взялись привезти 20 кос и никто им не поверит, что у них сахар отобрали и самих проморочили здесь. А есть тут еще три спекулянта: привезли 2 пуда сметаны продавать в Петроград, соблазнившись высокой ценой. Их также забрали и вместе со сметаной предоставили сюда; от них нам всем большая польза – часть сметаны разошлась по дому здесь, а часть кладут и нам в щи, которые Вы будете кушать сегодня и завтра».

За этими разговорами прошло время до 9 часов утра. В эту пору из соседней комнаты, дверь из которой приходилась как раз у стола, за которым я сидел против Ушакова, появилась всклокоченная, неумытая, полураздетая фигура, совершенно мне незнакомого субъекта, оказавшаяся впоследствии неким г-ном Гуго, арестованным за спекуляции и человеком бесспорно весьма темным, который, называя меня также по имени отечеству и титулуя меня графом, пригласил перейти в комнату для «политических», сказавши, как и Ушаков, что меня ждали еще с вечера и даже решили потесниться, чтобы уступить мне кровать.

При этом г-н Гуго, весьма развязно и громко, несмотря на то, что камера уже проснулась и многие встали, заявил: «не можете же Вы оставаться с этой сволочью», что не помешало тому же господину Гуго, с частью той же «сволочи», в конце недели, добыть откуда-то вина и изрядно напиться. По-видимому, они приобрели вино в помещении канцелярии.

Следом за ним из той же комнаты вышел благообразный человек, отрекомендовавшийся Гарязиным, и сказал, что сохранил обо мне самую добрую память, когда посетил меня вместе с Пуришкевичем по делам Национального Союза студентов. Через две недели его расстреляли.