Между тем, меня никто не трогал, и я продолжал жить совершенно открыто, находясь, однако, все время под влиянием глубокого душевного разлада. Мне не хотелось думать об отъезде, предпринимать к тому какие-либо шаги, не хотелось, главным образом, покидать дорогих близких людей, с которыми я только что соединился после 7-ми месячной разлуки, не хватало решимости пускаться опять в неизвестность какого-то скитания и бросить на произвол судьбы насиженном место и привычную обстановку, напоминавшую на каждом шагу прежнюю мою жизнь.
А с другой стороны внутренний голос говорил мне, что надо уехать, пора уйти из опасных условий ежеминутного страха и пренебречь всем, во имя спасения главного – жизни. И этот голос говорил все громче и громче, по мере того, что творившийся кругом ужас становился все более и более грозным.
Расстреляли 83-летнего старика – Протоиерея Ставровского, потопили на взморье, между Петербургом и Кронштадтом, массу офицеров, расстреляли В. Ф. Трепова, появился список заложников, испещренный знакомыми именами, разгромили английское посольство, убили в нем Лейтенанта Кроми и выбросили его труп па Набережную.
Намеки знакомых становились все настойчивее и упорнее, и мы стали наводить стороной оправки как и куда можно уехать. Но ответы получались один другого менее и менее утешительные. Становилось ясно, что получить открыто заграничный паспорт, как это удалось Графине Клейнмихель, и выехать открыто хотя бы в Финляндию нам не удастся, ибо мне не только не дадут паспорта, но самое обращение за ним вызовет бесспорно немедленный арест, занесение в список заложников и неминуемую гибель. Пример Князя П. П. Волконского служил тому явным подтверждением. Столь же грустные умозаключения получились и в отношении возможности побега. Из всех сведений было ясно, что попытка побега, особенно с женой, почти неосуществима и сопряжена, во всяком случае, с величайшим риском.
Большинство моих деловых знакомых – Покровский, Лопухин, Ельяшевич, да и многие другие, находили даже, что переодевание, сбривание бороды, хулиганская наружность – просто недостойны меня, помимо величайшего риска – быть опознанным и, следовательно, немедленно застреленным.
К этой поре относится один эпизод, который казался мне тогда просто непонятным и разъяснился уже впоследствии, когда я был за рубежом.
Я не paз говорю в моих Воспоминаниях о моих добрых, хотя и чисто деловых отношениях с Генералом Поливановым, не только в ту пору, когда я был Министром Финансов и затем Председателем Совета Министров, но и потом, во время войны.
Когда я был освобожден из заключения, Генерал Поливанов пришел навестить меня, и мы виделись с ним нисколько раз у него до его ареста, обсуждая начатые им приготовления к записи его Воспоминаний недавней поры. После его ареста я не раз заходил к его жене, стараясь поддерживать ее морально в постигшем ее горе и настойчиво прося заходить к нам, чтобы вместе коротать тяжелые дни. Она ни разу не пришла к нам.
В конце августа или начале сентября, Генерал Поливанов был освобожден из Дерябинских казарм на Васильевском острове и тоже ко мне не зашел. Мы встретились с ним в церкви Св. Пантелеймона на улице того же наименования, и он подошел ко мне, чтобы поблагодарить за внимание, оказанное его жене, но на вопрос, что предполагает он теперь делать, ответил уклончиво, сказавши – «буду ждать очевидного нового ареста».
На повторное, приглашение мое видеться со мною, пользуясь близким соседством, он ответил также уклончиво и ни разу не зашел ко мне до самого побега моего заграницу и только однажды, встретившись на улице, молча прошел мимо меня, поклонился и не остановился. Разгадку это то странного отношения я нашел только впоследствии, уже в эмиграции, когда нам стало известно участие, принятое им в советской службе и выразившееся, как сообщалось в газетах, в разработке рижского договора с соседними, отделившимися от России, государствами.