Иван наладил розвальни; к деревянным полозьям, вместо шин, прибил ржавые обручи от старой бочки, свил из тонкой черемухи крепкие завертки, починил хомут, закропал валенки себе и дочке и собрался ехать на куцей лошаденке по миру, вместе с дочкой Таиськой.

– Куда, отец, в какие края и надолго ли? – спрашивала Степанида мужа. Она оставалась дома с ребенком, а на помощь ей – десятилетний старший сынок Сашка, красноголовый, как рыжик, с веснушками на лице.

– Да вот думаю и не знаю, куда податься, – отвечал Иван. – Если на Сямжу и Кумзеро ехать, там деревни часто, зато народ скупой. Пожалуй, лучше в Кокшеньгу, там деревни будут пореже, зато сторона хлебная. Меньше фунта зараз не подают.

Приезжал Иван в деревню. Ставил где-нибудь под навесом клячу, тощую и кудлатую, давал ей корму, а сам прихрамывающей походкой, с корзиной в руке, обходил все избы; следом за ним шла с сумой Таиська.

Их не держали ни вьюги, ни морозы. В розвальнях Таиська зарывалась в сено; из-под сена и тряпья чуть-чуть выглядывало разрумяненное на морозе личико. А отец, в старом овчинном полушубке, с толстым веревочным кнутом в руках, сидел на облучке и, посвистывая, махал на лошадь. Коняга был неторопливый – больше трех верст в час не мог «бежать» даже при самой хорошей дороге и наилучшей погоде. Лошадь досталась Ивану в возрасте довольно солидном. Заработал он ее у сямженского перекупщика, а цыгане оценили эту лошадь тогда только в семнадцать рублей… Но кляча еще оправдывала свое существование. Пешком по зимним проселкам Ивану ходить было бы не под силу.

Без него в ту зиму бедствовала Степанида.

Сашка покачивал в зыбке своего братика Андрюшу и напевал колыбельную, которую он перенял от своей матери:

Баюшки, бай, бай, —

Спи, Андрюша, усыпай

Да поскорее вырастай.