- Что же, - спросил Козьма Феофанович, - по соседству-то у вас так ли же благополучно?
- О нет, братец, все развалено и истреблено: у нас теперь в избах приютились семьи по три да по четыре в каждой. Все помещичьи дома выжжены: каждую ночь разливались зарева по небесам; у нас живет теперь священник из села Преображенского, он сказывал, что у них все три села по соседству, их же помещика Ивана Гавриловича Богуслава, выгорели и разорены дочиста, а что усадьба его целую неделю горела: и леса, и сады, и зверинцы - все чисто!
- Божие попущение, - возгласил Козьма Фоофанович, сотворив крестное знамение. - Господь даде, господь отъя, господь наказал, Он же и помилует! Не бесовского ли наваждения мы были свидетелями, - продолжал он, одушевясь рассказом, - и великою, невероподобною, можно сказать, истиною события: как будто из земли, словно из ада, нахлынули к нам силы нечистые. Гром, молния, вопли, стоны огласили нас; домы, церкви, башни затряслись, запылали; и что же: еще шумит, так сказать, в ушах наших тревога адская, а уже все исчезло: белый снег как будто вколотил врагов божиих в землю, в ад, к отцу их, диаволу, и след их исчез повсюду!
- На дом Богуславов гнев божий излился, - отозвался пономарь Симеонович, старик пропал без вести, имение разорено, а сын в плену.
- Как в плену, - воскликнул причетник Козьма.
- Да он ранен был и попался в плен, - сказал дьякон, который, по-видимому, к большой досаде и пономаря и старосты, отзывался на все расспросы гостя. Каждому поговорить хотелось, у всех так много было на сердце, но делать было нечего: уважение к сану отца-дьякона, к его учености, а всего более к его честнейшим правилам, заграждали уста недовольных, и ни укор, ни насмешки не сорвались с языка их.
- Он здесь в Семипалатском и лечился, - продолжал дьякон, - люди госпожи Мирославцевой, да и отец Филипп так рассказывали. Жаль, что не удалось нашим отбить пленников своих: на другой день нагрянул сюда летучий наш отряд, да уж поздно.
При сих словах в огнях, запорошенных снегом, захрустело под ногами идущего, все обернулись к дверям, и отец Филипп, с пушистой шапкой и длинной камышовой тростью в руках, вступил во храм и, шепотом произнося молитву, пошел к алтарю. Набожные прихожане вслед за духовником своим толпами нахлынули; еще всего две недели, как они возобновили поклонение богу в сем святом храме, который не могли посещать более двух месяцев. Утреня началась. С каким усердием молились поселяне; как умилительно было зрелище их благоговения. Многие, стоя на коленях, заливались слезами. Как трогательны были молитвы за царя, за военачальника, за избавление от огня и меча и нашествия иноплеменников! Когда же загремел с амвона возглас за православных воинов, положивших живот за веру и отечество, глухое рыдание раздалось по храму, все колена преклонились, все руки вознеслись горе. О, как слышно было, что много отцов, матерей, жен, детей осиротелых окружает сей алтарь! Вдруг дверь из сеней отворилась: холодный столб воздуха, подобно густому облаку, взошел и рассыпался у входа. Волнение пробежало в народе; дорога к алтарю раздвигалась заранее; все оглядывались; у дверей снимала с себя пушистую, инеем подернутую верхнюю одежду стройная молодая дама; левой рукой закинув назад летучий флер зеленого вуаля, правою она оперлась о плечо человеку, поправлявшему ей обувь; слуга поднялся: медвежий казакин синего цвета обрисовывал мужественный стан его, два пистолета и кинжал белелись и на груди и у пояса, он был большого роста, седая голова его возвышалась над всеми. Молодая особа пошла к алтарю, она ласково раскланивалась с мирянами.
- Ангел божий, - раздавалось вокруг ее, - да помилует тебя господь!
Слезы оросили глаза ее, она остановилась близ амвона и преклонила колена.