— Никакого сознания в ней нет, — проворчал он, вспоминая то, что рассказывали ему Клавдия и сам Кирик. — Никакой жалости, а ещё образованная.

С этими словами Ковба добыл с полки листок бумаги, конверт и чернила в бутылочке с деревянной пробкой. При всей своей внешней заскорузлости, Ковба был человеком «с понятиями», давно уже умудрился ликвидировать неграмотность и — хотя писать ему было некуда и некому — обзавёлся всем письменным припасом».

Письмо он писал мучительно долго, и даже Кирик, с почтением наблюдавший за движением его тяжёлой руки (она возилась по листу бумаги, как медведь на песке), терял терпение и не раз пытался разнообразить дело посторонними разговорами.

Получив, наконец, письмо, заклеенное хлебным мякишем, Кирик отнёс его к поселковому совету — контора уже не работала — и опустил в почтовый ящик. Потом он отошёл и снова затосковал, забеспокоился.

Уваров уже лёг спать, читал в постели газету, когда в дверь постучали. Он встал и впустил очень расстроенного Кирика.

— Ну, что? — спросил Уваров, идя за ним следом.

— Не могу я по-медицински, — жалобно заговорил Кирик. — Меня грамоте учить да учить...

Уваров сел на кровать, почесал в раздумье волосатую под расстёгнутой рубахой грудь.

— Ничего, научишься. Парень ты толковый.

— Какой я парень? Никакой я парень! Пятьдесят лет однако. Голова-то худой уж!