— Немножко...

— А я очень люблю. Когда я смотрю на его картины, меня охватывает такая хорошая, чистая грусть... Вы вот тоже, как левитановская берёзка, светлая...

— Кто же с утра занимается такими разговорами? — с недовольной гримаской перебила Валентина. — О лирической грусти надо говорить после хорошего обеда или ужина, когда в голове приятный туман, когда не нужно спешить на работу.

— Зачем вы так? — тоскливо сказал Ветлугин, оскорблённый её нарочито пренебрежительным тоном.

— А разве это вас обижает? Я совсем не хотела обидеть... Вы знаете, я очень хорошо отношусь к вам. Серьёзно! Но мне кажется, вас больше должен привлекать такой художник, как Рубенс. Вы всё-таки очень жизнерадостный человек.

— Может быть. Но я и русский человек. А какой русский может пройти равнодушно мимо картин Левитана?

— Какой же вы русский? — поддразнила Валентина, снова давая волю бесёнку, мутившему её настроение. — Вы же сибиряк, да ещё дальневосточник... Что вам до русского пейзажа? Вы и знаете-то его, наверно, только по Левитану.

— Чувство родины не обусловлено местом рождения, — мрачно возразил Ветлугин, глядя на свои сплетённые пальцы и стискивая их нервным движением. — Белорусские леса и берега Волги мне так же дороги, как наши сопки.

Он старался не смотреть на Валентину. Но не глядя на её лицо, он не мог не видеть её рук, которыми она брала чашку, и эти руки, с лёгкими ямочками, с чёрной браслеткой часов над гибким запястьем, снова вызвали в нём почти восторженную нежность.

— А как вам нравятся Лаврентьева и Подосёнов? — спросила Валентина.