— Суровцева знаю. Товарищи. Видел его перед самым отъездом. Здоров. Просил кланяться родственникам, если встречу.
— Да не может быть… — изумился жандарм, и глаза его забегали. — Где же он проживает, если вам известно?
— Конечно, известно: проживает в академии, на Выселках, где жил и прежде…
— Обрадовали вы меня… Пойти сейчас жене сказать… Честь, имею кланяться. — И он быстро ушел…
— Эх вы-ы! — сказал мой провожатый с выражением крайнего порицания. — Зачем сказали? Суровцева-то ищут! На телеграф теперь побежал, телеграмму даст непременно.
Я засмеялся и сказал, что пошутил: Суровцев скрывается, и адрес его неизвестен. Городового охватил бурный восторг, лицо его исказилось невероятными гримасами, и он так судорожно качался из стороны в сторону от хохота, что я думал — он упадет с крыльца.
В ожидании лошадей я получил неожиданное приглашение: в городе жил чиновник лесного ведомства, бывший студент Петербургского лесного института. Считает меня, как петровца, своим товарищем и просит прийти к нему попить чаю. Я охотно согласился, провожатый не возражал.
Пригласивший меня оказался лесным таксатором с семинарской фамилией Успенский или Предтеченский — теперь не помню. Это оказался человек симпатичной, но чрезвычайно унылой, даже мрачной наружности. Жил он в холостой, неуютной обстановке вместе с сожителем, лесным кондуктором. По случаю праздничного времени оба были в легком подпитии, которое действовало на них противоположно: таксатор был, по-видимому, угнетен и уныл сверх меры, кондуктор весел, развязен и говорлив. Тотчас после моего прихода Успенский отвел в сторону кондуктора и стал что-то шептать ему. Тот с самодовольным видом ответил:
— Ну что ж. Нам наплевать, — и тотчас же, демонстративно вынув кошелек, отправился «распорядиться».
Смуглое лицо Успенского (я буду так называть его), казалось, потемнело еще больше. Видя, что секрет его разоблачен, он потупился и сказал: