Вообще надо заметить, что арестованные тогда и арестованные в наше время держали себя совершенно иначе. Известно, как унижались перед самодержавием и лично перед царем многие декабристы. Известно, что от этого упрека не были свободны также и петрашевцы. Вообще можно сказать, что в те времена арестованный русский человек считал себя обязанным отвечать на все вопросы начальства и знал, что его товарищи будут держать себя так же. Я приводил пример, из моего уже времени, наивного дилетанта от революции С-ва, который считал себя вправе всякий раз при аресте непременно отвечать на все вопросы жандармов, выдавая товарищей. В наше время такие типы составляли редкость, но в двадцатых, сороковых и шестидесятых годах гипнотизирующее обаяние самодержавного строя было еще так велико, и я не уверен, что настоящий Рахметов не давал откровенных показаний. То презрение к власти, которое выработалось уже к нашему времени, еще отсутствовало даже в шестидесятых годах. В наше время считалось уже неприличным подавать просьбы о помиловании, а тогда не только Баллод, но и сам Писарев, клеймивший презрением самодержавный строй и его носителя в резкой статье о Шедо-Ферроти, считал сообразным со своим достоинством подать такое прошение, объясняя статью своим легкомыслием и молодостью. Иные времена, иные нравы, и нельзя прилагать одну мерку к разным поколениям. Тогда еще было обаяние, которое к нашему времени совершенно исчезло. Просить пощады считалось унизительным, и люди предпочитали смерть… И, быть может, лучшим предвестником гибели строя было именно это отношение к нему побежденных…

Я с удовольствием вспоминаю о многих вечерах, проведенных мною за разговорами с Баллодом во время его приездов в Амгу. Мы встречались с ним на заимке у Васильева, у Вырембовского, который при этом неизменно сиял, или наконец Баллод порой приезжал в нашу юртешку. При этом когда он неожиданно выпрямлялся, то обнаруживалось полное несоответствие между нашим низким потолком и его богатырским ростом. У меня осталось от этих разговоров чрезвычайно приятное впечатление. Было какое-то соответствие между его богатырской силой и тем спокойствием, с которым он встречал наши порой страстные возражения на свои взгляды. Я был тогда еще страстный народник, и рассказы Баллода о его жизни среди сибирской общины, проникнутые взглядами индивидуалиста-латыша, часто встречали во мне горячий отпор. При этом мне всегда вспоминается спокойное достоинство, с которым Баллод парировал мои возражения.

Впоследствии я увидел его в России. Тогда он жил уже не в Якутской области, а приезжал в Петербург по поводу какой-то тяжбы с золотопромышленной компанией. Оказалось, что, воспользовавшись тем, что Баллод был очень доверчив к людям и не защитил себя против кляузных подвохов, компания затеяла с ним тяжбу, пытаясь оттягать, что можно. В то время он был такой же богатырь, и было известно, что он недавно женился. Если он еще жив и будет читать эти строки, я шлю ему привет и самые теплые пожелания.

XIV

Однажды, взойдя в светлый день ранней весны на нашу крышу, я увидел на лугах, в стороне Чипчалгана, сани, сопровождаемые всадниками. Сначала мне показалось, что это едет какое-то начальство. Оказалось, однако, что это к нам в гости приехали еще новые товарищи, которых мы до сих пор не видали. Скоро наша юрта наполнилась веселым гамом и суетой.

Это была компания политических ссыльных с Чурапчи. Мы их знали уже по слухам. Тут были, во-первых, Линев и Тютчев. Их обоих прислали в Иркутск почти накануне моего отъезда. С ними был тогда еще Шамарин и Екатерина Константиновна Брешковская. Они были первоначально сосланы в город Баргузин, Забайкальской области, но оттуда ухитрились бежать. Побег не удался. Проводник-бурят, сначала охотно взявшийся проводить их к китайской границе, потом испугался, раздумал и в конце концов скрылся, оставив компанию среди гор и ущелий. Местность была очень живописная, но без проводника совершенно непроходимая для маленького каравана.

Тютчев рассказывал очень живо, как однажды (уже без проводника) они с величайшими усилиями спустились в какую-то котловину, причем лошадей пришлось спускать на канатах почти по отвесной круче, и здесь, на дне котловины, расположились на отдых. Беглецы не скрывали от себя, что положение их очень затруднительное, но данная минута осталась в их воспоминании очень поэтической. Казалось, стоит только оглядеться, и выход непременно найдется. А они наслаждались настоящей минутой и считали себя всецело вне пределов цивилизации и, во всяком случае, далекими от всякого начальства… И вдруг… как гром с ясного неба, с вершины той самой скалы, откуда они только что спустились, послышался звонкий молодой голос:

— Николай Сер-ге-ич!..

Звали Тютчева. Начальство нарядило погоню из бурят-родовичей, отлично знающих горные дороги. Буряты, разумеется, относились с эпическим равнодушием к борьбе правительства и людей, которых они теперь преследовали. Но им исправник велел снарядить погоню, а они привыкли исполнять приказания исправника. Беглецы были окружены, и приходилось сдаться. Поэтическая страница закончилась, после раздолья гор и ущелий вся компания была вновь водворена в баргузинскуку тюрьму и затем разослана в разные стороны. Шамарин, Линев и Тютчев попали в Якутскую Область.

Теперь они жили в местности около Чурапчи, недалеко друг от друга, и видались часто, составляя как бы некоторый центр, вокруг которого группировалось много ссыльных той местности. Не могу поручиться, что они не затевали нового побега. Народ был молодой, предприимчивый и веселый. Линев получил в Америке серьезную сельскохозяйственную подготовку и решил «до перемены намерений» применить свои знания в новых условиях. Тютчев примкнул к нему. Шамарин, самый молодой из компании, очень живой и деятельный, тоже завел хозяйство, причем, так как он был в ветеринарном институте (помнится, в Дерпте), то присоединил к своим занятиям также и медицинскую деятельность, над чем товарищи подсмеивались. Тютчев в средствах к жизни не нуждался и имел возможность снабжать ими товарищей. Благодаря ему у всей компании были верховые лошади и охотничьи ружья. Верховые, которых я видел с крыши нашей юрты, были Кизер и Доллер. Эти последние были совсем молодые петербургские рабочие, и притом иностранные подданные: один — француз, другой — германец. Они родились в России, ни на каком языке, кроме русского, не говорили, но это не помешало им заявить протест против административной расправы с ними… Через некоторое время протест этот был уважен, и один из иностранных подданных был по этапу препровожден за границу, о чем, конечно, очень сожалел. Но эта горестная страница была еще впереди. А пока оба жили около Чурапчи, работали для якутов по кузнечной или по слесарной части. И я уверен, что теперь Кизер вспоминает об этой полосе своей жизни как о самой счастливой. Француз Доллер оказался, кроме того, замечательным охотником. С весной в якутские Палестины налетало невероятное количество дичи. Целые дни и ночи Доллер пропадал в лесах и по озерам. Он не позволял себе стрелять эту дичь дробью. Выждет, когда две-три утки выплывут в ряд, и старается нанизать их на одну пулю…