- Пошто, говорю, вас ночь-полночь в избу пускать?.. - Ну, да сама все-таки дверь отворяю, огня не вздуваючи, - только месяц полный в окна светит. Переступили они порог, а я стою перед ней, перед девкой-то, ни жива ни мертва, ровно казнить-миловать она меня пришла. И стыдно-то мне, и страшно-то, и боюсь: ну, вдруг возьмет да уйдет она от меня? А младенец-то спит у ней в полотенчике - не слышит...
Ну, женщина наша и говорит ей: "Кланяйся, девка, в ноги!.."
Поклонилась она мне в ноги да у ног ребеночка положила, припала к нему, плачет. Подняла я ее, ребеночка принимаю; горит у меня в руках, не знаю брать, не знаю - не брать... И она-то... сама отдает, сама держит... и обе мы плачем...
Ох, и помню я, добрые люди, ту ноченьку месячную, не забыть мне ее будет до конца моей жизни...
На заре ушли они; обмыла я дитю, обрядила. Свою рубаху тотчас перешила, уложила ребенка в корзиночку... Сижу, жду его, Степана-то моего Федоровича. И опять мне, молодой, стыд, да боязно, да заботушка. Ровно вот без мужа ребенка принесла, право. Вижу: приехал, идет ко крыльцу, - я не встречаю, не привечаю - сижу на лавке. Вошел он в избу, - ребенок как раз и скричи...
- Это, мол, что такое?
- Это, мальчика, говорю, бог тебе послал, Степан Федорыч...
Поди вот! И зачем солгала перед ним - не знаю, не ведаю. А уж где тут обмануть, - на минуту одну не обманешь: и рубашонка-то по женски надвое сшита. Подошел он к корзине, поглядел...
- Какой это мальчик! Девочку взяла...
Больше ничего не сказал...