— Романов не писал.
— Почему?
— Не знаю, право, — не задавал себе этого вопроса.
— Ну, врете, батюшка! Просто не хотите пускаться с пьяным Алымовым в откровенности. И чорт с вами, молчите себе… А уж я разболтался, так и стану продолжать, пока терпите. Да вот, подите, порой мне начинает казаться, что не один беспутный Алымов — разбитое зеркало, а все кругом, все наше поколение — такая же интересная коллекция. Большие клочки, маленькие клочки, клочки прозрачные, как воздух, клочки запыленные и перекошенные… Возьмите хотя вашу область — литературу: стоит посередине огромное великолепное трюмо старой, еще дореформенной работы, остальное… Впрочем, извините, может быть, я и совершенно не прав, — сказал он и опять засмеялся своим веселым смехом. — Только у меня своя теория на этот предмет. Нет устойчивой светотени… Представьте себе, что вы рисуете пейзаж в ветреный облачный день. Облака вверху плывут и плывут, свет и тени бегут по земле пятнами, появляются, исчезают, меняются сами, меняют все, что вы видите. Что еще за минуту резало глаз светлым пятном, то теперь спряталось в глубокой тени, тут появилось вдруг озеро, которого совсем не было видно, а где сейчас целое село играло на солнце, — нет ничего… Как вы станете рисовать?
— Рисуют, однако.
— Именно рисуют. Только что же для этого нужно? Нужно, чтобы вся эта светотень застыла, что ли, в душе, в мозгу, в памяти, в сердце, ну, чорт ее там знает где еще… Выражаясь высокопарно, нужно, чтобы свое солнце светило в душе. Зажмурился — готово.
— Пожалуй, — сказал я, невольно улыбаясь.
— Да! Вот у нас долго светило крепостное солнце… Видели вы когда-нибудь рисунки Боклевского к «Мертвым душам»? Нет? Будете в N, посмотрите нарочно. Вот, батюшка, настоящий талант, никогда ничего больше не создавший, правда… но его карандаши — это, это… Ну, право, это равно Гоголю. И вот когда впервые мелькнула у меня моя теория… Посмотрите, — ведь не боялся человек шаржа: Петр Петрович Петух — ведь это настоящая тыква. Видали вы тыквы на бахчах в хорошее, постоянное жаркое лето: нальется так — целая гора. Вот, думалось мне, Петр Петрович Петух: этакие запасы жиру и характерности могли налиться только в долгое, устойчивое лето… Ну, и нагляделись на них при устойчивой погоде наши дореформенные мастера: тоже зажмурится — готово. Так целый огород и возникает сразу: и огромные тыквы, и огурцы, и баклажаны, и наливное яблочко, и малиновая слива под тенью сладостной зеленого листка, и даже репей, и лопух у забора — по закону контраста. Представляете? Так все и режется: тыква — вот она, не спрячешь! Чертополох — вот его скоро выполют… Все ясно, определенно, все на своем месте, под ровным и определенным светом… Да если еще оторваться на время и посмотреть заграничные огороды, а потом опять вернуться к своему… да если еще скажут тебе, что это свое, родное скоро перепашут до подпочвы… Боже мой, с какой любовью все это врежется в памяти… Тыква, голубушка, скоро тебя не будет…
Он опять засмеялся и спросил:
— Вам понятно?