Уже раньше, прочитав книгу, я сравнивал порой прочитанную книгу с впечатлениями самой жизни, и меня занимал вопрос: почему в книге всегда как будто «иначе». У брата было тоже иначе. Когда первое преклонение перед печатной строкой прошло, я опять чувствовал это как недостаток, и мне стало интересно искать таких слов, которые бы всего ближе подходили к явлениям жизни. Все, что меня поражало, я старался перелить в слова, которые бы схватывали внутренний характер явления. На главной нашей улице стояла маленькая избушка, нижние венцы которой подгнили и осели. Стены ее стали ниже человеческого роста… Проходя мимо нее, я говорил себе: она нахмуренная… нахлобученная… прижмурившаяся… обиженная… печальная… И когда из нее, нагнувшись, выходил пьяненький чиновник Красуский, я искал слов для чиновника…

Это входило у меня в привычку. Когда же, после Тургенева и других русских писателей, я прочел Диккенса и «Историю одного города» Щедрина — мне показалось, что юмористическая манера должна как раз охватить и внешние явления окружающей жизни, и их внутренний характер. Чиновников, учителей, Степана Яковлевича, Дидонуса я стал переживать то в диккенсовских, то в щедринских персонажах.

Выходило все-таки «не то»… И странно: порой, когда я не делал намеренных усилий, в уме пробегали стихи и рифмы, мелькали какие-то периоды, плавные и красивые… Но они пробегали непроизвольно и не захватывали ничего из жизни… Форма как будто рождалась особо от содержания и упархивала, когда я старался охватить ею что-нибудь определенное.

Только во сне я читал иной раз собственные стихи или рассказы. Они были уже напечатаны, и в них было все, что мне было нужно: наш городок, застава, улицы, лавки, чиновники, учителя, торговцы, вечерние гуляния. Все было живое, и над всем было что-то еще, уже не от этой действительности, что освещало будничные картины не будничным светом. Я с восхищением перечитывал страницу за страницей.

Но… когда просыпался — все улетало, как стая птиц, испуганных приближением охотника. А те концы, которые мне удавалось порой задержать в памяти, оказывались совершенно плохи: в стихах не было размера, в прозе часто недоставало даже грамматического смысла, а слова стояли с не своим, чуждым значением…

Это опять было брожение в пустоте без откликов… Толчок ему дал Авдиев и отчасти корреспонденции брата. Авдиев уехал. Вкус корреспонденции притуплялся.

Запрещение гимназистам посещать клуб было, кажется, их единственным практическим результатом. Впрочем, однажды, в самом центре города, у моста, починили фонарь. Несколько раз в темные вечера в честь гласности горел огонек… Это было все-таки торжество. Каждый, кто проходил мимо этого фонаря глухою ночью, думал: «А! пробрал их трубниковский корреспондент».

Но скоро и этот одинокий огонек погас…

XXX. Дух времени в Гарном Луге

Изолированные факты отдельной жизни сами по себе далеко не определяют и не уясняют душевного роста. То, что разлито кругом, что проникает одним общим тоном многоголосый хор жизни — невольно, незаметно просачивается в каждую душу и заливает ее, подхватывает, уносит своим потоком. Оглядываясь назад, можно отметить вехами только начало наводнения… Потом это уже сплошное, ровное течение, в котором давно исчезли первые отдельные ручьи.