Она так бесстрашно идет на муку и этим будит невольное сочувствие. Есть нечто великое в человеке, идущем сознательно на гибель за то, что он считает истиной. Такие примеры пробуждают веру в человеческую природу; подымают душу. В этом невольном сочувствии первая основа душевного настроения зрителя. Но это смутное чувство стремится тотчас же к своему логическому завершению в сознании. «За что умирает эта боярыня, к чему она призывает?» Перед ней несомненно маячит какой-то свет. Так где же он, и свет ли это, или только блудящий огонь над трясиной? Боярыня подымает два перста — символ своей идеи… И только… какая убогая, бедная мысль для такого подвига. И чувство зрителя не находит логического завершения. Господствующее ощущение — разлад, дисгармония…

Тот же мотив заметен в изображенной на картине московской толпе. Художник проявил в изображении этой толпы замечательную силу: кажется, будто вихрь пробежал по ней; ни одно лицо не осталось не измененным соответственно с основным мотивом. Вот мальчишка бежит за санями и дует на озябшие пальцы. Его лица не видно, но легко представить его выражение: он не знает, отчего ему больно — оттого ли, что пальцы озябли, или жаль эту суровую женщину. Вон юноша с широко открытыми, испуганными глазами. Молодые женщины, боярыни, посадские девушки, черничка… На этих мягких женских и детских лицах всего сильнее отразился основной душевный мотив. В них боярыня сильнее всего колыхнула острое сожаление к страданию и испуг молодой жизни перед мрачным подвигом смерти.

Но это только общий мотив, заложенный в каждое сердце и шевельнувшийся стихийно, как колышется стоячий пруд от упавшего камня. Только мысль закрепляет душевное движение, делает его способным к развитию и творческой работе. Поэтому, когда толпа разойдется по домам, эти молодые женщины и девушки будут временами вспоминать в своих светелках о женщине, которую провезли на дыбу. Глаза их опять потемнеют и расширятся от испуга, сердце забьется тревогой и сожалением, а в душе станет смутный вопрос без ясного ответа. И только.

Мотива, выраженного у Поленова седым раввином, вовсе нет на картине Сурикова. Зато другой раввин — присутствует. Он тоже, как и у Поленова, смеется (только юмористично и весело), и у него тоже нет одного зуба, отчего улыбка оттеняется особенным образом. Это смех торжествующего саддукейства: противница закована и предана позору… Он смеется. При неопределенности настроения толпы, его смех отражается на нескольких лицах из близко стоящих. Они, может быть, плакали бы, если бы кто-нибудь рядом не смеялся, а плакал. Это только круги на поверхности стоячей воды…

Есть и более определенное отношение: юродивый, сидящий на снегу с полуобнаженным телом, с босыми ногами и в веригах, да еще нищенка, — напутствуют боярыню на подвиг, подымая руки с двуперстным сложением. Их сочувствие явно, определенно и сильно, и это сочувствие — к смерти. Это те, что еще и в наше время поют:

Несть спасенья в мире, несть,

Лесть одна в нем правит, лесть,

Смерть одна спасти нас может, смерть!

И они, еще «не удостоившиеся», еще живущие, казнят в себе жизнь, как врага, казнят ее веригами, холодом и голодом. Какой-то странник, с котомкой и посохом, смотрит во след боярыне задумчивым и немного мечтательным взглядом. Он уйдет из Москвы в архангельские скиты, на Иргиз, на Дон, и всюду разнесет весть о том, что господь сподобил его видеть смертный подвиг святой боярыни. И слова его загорятся в сердцах, и от них, как от угле великого костра, запылают, быть может, в мрачных лесных трущобах срубы фанатиков-самосожигателей.

И небо висит серое, грустное над мрачной картиной, где только трепетный луч скользит, теряется и пропадая в сумерках.