— Эхма! Жалко! А я думал, не моего ли еврея опять мне бог дает.

— Зачем вам так понадобился еврей?

— Продавал я тут одному, — сказал он, ухмыляясь и почесывая в затылке. — Да вишь уничтожили его, чтобы вовсе им в Павлове не торговать. Вот теперь и об жиде заплачешь!

Он пыхнул цыгаркой и сказал:

— А по-моему, никакого от них утеснения мастерам не было. Может, где-нибудь в прочих местах… А к нам приехал, купил, деньги отдал, — опять милости просим. Скупщики возненавидели… Он — еврей, за два процента десять верст пешком пробежит, а иным прочим, народам пятнадцать процентов подавай, потому что мы на рысаках ездим.

Он докурил трубку, выбил ее об отводину саней и сказал:

— Кто знает, отчего это цена, бог с ней, все низнет! Кто говорит — Москва цены сбила. Конечно, может и это быть. У нас говорится: «В Москве заест, — в Павлове стопорит». Вот все равно на станке: в одном месте заест, — все колеса станут. А тут еще еврея запретили… Теперь у скупщика они закупают. Ну! Еврею нужен барыш, скупщику барыш, а уж кустарю и полбарыша не осталось. Так ли я говорю, господа?..

— То-то вот, — продолжал он, впадая опять в прежний насмешливый тон. — И так можно говорить, и этак можно говорить. А как оно взаправду выходит, мы, деревенщина, не смекаем, а павловские господа-мастера и подавно.

Он помолчал и опять заговорил с ноткой насмешки:

— Вы как об них понимаете, о павловских мастерах? Мы так понимаем, что павловский народ вовсе бездушный. Хаживали мы к ним… Думаем себе: все-таки, не нам, деревенщине, с павловскими равняться. Народ несколько, все-таки, пообломанный, а на поверку выходит нестоящее дело. И разговоры у них все про кулачные да про кочетиные бои. Много-много что про диакона заговорят. Дескать, та-акую октаву вытянул, — во! Стекла задребезжали, свечи потухли. А этого, чтобы как следует о жизни своей подумать, — этого нет.