Я утвердительно кивнул головой.

Мы условились через час выйти из госпиталя.

Глава четвёртая

Я передал связисту письмо Максимова и наскоро, «по-праздничному», обошел отделение. В палатах царило то особое оживление, которое всегда бывает по воскресеньям в госпиталях и больницах. У всех было приподнятое настроение, все чувствовали себя освобожденными на короткий срок от врачебной опеки, от надоевших за неделю лечебных процедур, от утомительного ожидания перевязок. Легко раненые разбились на отдельные группы. Одни играли «в козла» и с ожесточением стучали ладонями по легковесным столам, совершенно неприспособленным по своей зыбкой конструкции для этой страстной морской игры. Другие, мечтательно глядя по сторонам, бренчали на гитарах и балалайках. Третьи, окруженные густой завесой табачного дыма, стояли у запушенных снегом, почти наглухо заколоченных окон, шумно разговаривали с товарищами и дружно, как бы по команде, смеялись. Тяжело раненые, изнуренные болями и длительной лихорадкой, неподвижно лежали на своих чистых кроватях. Возле них сидели тихие, неслышные посетители в накинутых на плечи коротких халатах.

Все это происходило в осажденном Ленинграде, в нескольких километрах от немецких аэродромов и пушек. Каждую секунду мог начаться обстрел госпитального участка, могла прилететь вражеская авиация. Однако это никого не тревожило. В госпитале были советские люди, умевшие в любой, даже в трагической обстановке сохранять свое изумительное мужество и спокойствие.

В одной из самых больших и самых светлых палат весельчак Коздоба, придав своему обветренному рябому лицу абсолютно бесстрастное, каменное выражение, выделывал на костылях какие-то умопомрачительные движения. Он изображал балерину, которую видел перед войной в одном из иностранных портов. Все матросы, стоявшие вокруг него, безумолку хохотали, хватались за животы и в изнеможении припадали к спинкам кроватей.

Тут же за столом, обхватив белыми худыми руками стриженую светловолосую голову и устремив на веселящихся матросов меланхолический, задумчивый взгляд, сидел ординатор отделения Иван Иванович Пестиков, кадровый врач, недавно начавший работать в госпитале. Это был добрейшей души сорокалетний человек, доверчивый и простой, как ребенок, с мечтательным выражением голубых, почти неморгающих глаз. Иногда, впрочем, он бывал вспыльчив. Когда что-нибудь выводило его из себя, он внезапно бледнел и начинал дрожать с головы до ног, будто застигнутый жестоким приступом лихорадки. В такие моменты он не мог вымолвить ни одного слова. Он только беззвучно открывал и закрывал рот, как рыба, выброшенная на берег. По прошествии минуты приступ негодования прекращался, и к Ивану Ивановичу снова возвращалась обычная уравновешенность и скромная, застенчивая улыбка.

Раненые любили его, как друга. Однажды в отделение поступил выздоравливающий краснофлотец, прошедший перед этим много госпитальных этапов, которые, вероятно, порядком издергали и утомили его. В первый же день, когда Пестиков делал очередной утренний обход и, осмотрев вновь поступившего, намеревался итти дальше, тот вызывающе крикнул:

— Не нужен мне такой доктор, как вы! Вы назначили мне неправильное лечение: без вина, без витаминов, без добавочной порции масла. Я требую всего этого! Я не меньше вас понимаю в медицине!

Иван Иванович затрясся всем телом, поднял брови и широко открыл рот. Не в силах что-нибудь произнести, он беспомощно стоял перед развалившимся на подушках матросом, делая судорожные глотательные движения и отведя назад выпрямленные и скованные руки. Эта немая сцена продолжалась с минуту. Вдруг один из раненых поднялся с кровати и медленно, вразвалку подошел к матросу.