Однажды я зашел в госпитальную хирургическую клинику, где еще полтора месяца назад оперировал Джанелидзе. Я был на одной из его последних операций. Тогда в клинике струился еще дневной свет и чуть заметным теплом веяло от отопительных батарей. Теперь в вестибюле, на лестницах и в коридорах было сумрачно и морозно. На стене висел запыленный градусник. Столбик ртути опустился ниже нуля. Ни один человек не попался навстречу. Плотно закрытые двери палат, лохматые от голубоватого инея, хранили тягостное безмолвие. Нежилая тишина сковала оба этажа здания. Вдруг на одной из лестничных площадок я заметил странную фигуру в длинном больничном халате. Поверх халата была надета стеганая ватная куртка и свешивался длинный клетчатый платок, на голове возвышалась высокая меховая шапка. Фигура размахивала руками перед лицом стоявшей напротив старушки-няни и, видимо, отдавала какие-то важные приказания. Подобно Чичикову, увидевшему Плюшкина, я в нерешительности размышлял: женщина это или мужчина? Врач, санитар или сестра? По мере приближения к фигуре женские черты в ней начали вырисовываться все с большей ясностью. Из тьмы платка высунулся озябший нос, блеснули умные ласковые глаза, улыбнулись малокровные губы, и я узнал талантливую женщину-врача, имя которой хорошо известно ленинградским хирургам. Она сказала, что клиника полна раненых и больных, что по ту сторону замерзших и как будто нежилых дверей не переставая теплится многообразная больничная жизнь. Няня открыла дверь одной из палат. Посредине комнаты дымила крохотная печурка. Закутанные в одеяла безмолвные люди виднелись на тесно расставленных койках. Кто-то стонал, кому-то делали перевязку.
В конце января нам с Шурой впервые пришлось побывать в конференц-зале института на защите одной диссертации. Мы вошли в большой неотапливаемый зал, чуть освещенный кривым пламенем керосиновой лампы. Члены ученого совета, в шубах, шапках и валенках, разместились возле эстрады, на которой, почтительно сняв пальто перед высоким собранием и зябко вздрагивая, стояла молодая женщина-диссертант. В задних рядах, совершенно потонувших в потемках, сидела публика, большею частью армейские врачи, недавние ассистенты и ординаторы клиник.
Диссертационный доклад прошел прекрасно. Четким и звонким голосом девушка, терапевт или лаборант по специальности, рассказала о своей работе над изучением уровня сахара при некоторых заболеваниях печени. Нарушив академическую тишину, я несколько раз хлопнул в ладоши. На меня с удивлением оглянулись. Шура схватила мою руку и с силой оттянула к себе. В этот вечер, когда рядом гибли люди и когда хирурги Ленинграда, стоя у операционных столов, обрабатывали смертельные раны, рассуждения о «сахарной кривой» звучали странным и смешным парадоксом. Но это была наука. Это был вызов врагу. Девушка стояла перед учеными, которых знала вся страна, и всем существом своим говорила о презрении к смерти, о желании учиться, работать и жить. Когда она кончила, раздались многочисленные вопросы. Она легко ответила на них и, поняв, что самое страшное кончилось, быстро натянула на себя меховую шубку. Ей присудили ученую степень, и зал огласился глухими аплодисментами (все хлопали не снимая перчаток).
Скоро на этой самой эстраде должен был выступать и я. Придя домой и почувствовав непривычное волнение, я весь вечер посвятил перелистыванию, перечитыванию и перечеркиванию своей работы. На столе мигали коптилки. Шура сидела рядом. От нее веяло теплом и спокойствием.
Днем среди раненых, вечером в окружении книг и бумаг провел я три долгих недели, оставшихся до защиты диссертации. Наконец наступило 16 февраля, незабываемый для меня день. Отпечатанные на машинке листки доклада с утра похрустывали в кармане моего кителя. Я находился в том приподнятом настроении, какое бывает у людей перед большими, радостными, неповторяемыми событиями жизни. После обеда Шура сказала: «Пора выходить!» — и мы отправились в институт. Настроение сразу упало, день посерел, в груди появилась какая-то пустота. Когда-то, много лет назад, меня точно так же водили на вступительные экзамены в школу. Тогда я шел с матерью, облизывая пересохшие губы и почти не ощущая под ногами земли. Теперь меня провожал другой близкий человек, другая любимая женщина, но я испытывал то же чувство безотчетного страха, как и в далеком детстве. «А не вернуться ли мне домой?»— нерешительно подумал я, подходя к знакомым, уже основательно надоевшим воротам. Шура уловила едва заметное движение, которое я, вероятно, сделал, и крепче сжала мне руку. Мы вошли.
На этот раз ученый совет перебрался в одну из маленьких комнат верхнего этажа, где топилась печурка. Жара разморила всех. Разомлевшие профессора, предвкушая необыкновенную возможность погреться и вволю поговорить, дружно разделись и повесили шубы на спинках стульев. Мы с Шурой сняли шапки, расстегнули шинели и сели рядом в самом конце комнаты.
Первым защищал диссертацию один из ассистентов Военно-морской медицинской академии. Он держал себя настолько непринужденно и просто, что я невольно закивал головой в такт его отрывистым, коротким словам.
Однако я сидел как на иголках и все время одним глазом заглядывал в свою уже порядком измятую рукопись. Прошло около часа. Председатель ученого совета встал и торжественно объявил о присуждении ассистенту ученой степени кандидата медицинских наук. Очередь была за мной. Услышав свою фамилию, я встал, неловко громыхнул стулом и бросил на побледневшую Шуру взгляд утопающего. Она смотрела в сторону и дрожащими пальцами перебирала спутанную бахрому кашне. Я откашлялся и громко заговорил. Голос мой дребезжал, как старая патефонная пластинка. То, что еще час назад казалось мне образцом логики и простоты, теперь звучало скучно, неинтересно и даже неново. Двадцать минут тянулись как вечность. Сказав последнюю фразу, я смущенно взглянул на своего оппонента, известного профессора-хирурга. Тот, не вставая с кресла, поправил очки, высоко поднял густые, совершенно белые брови и зачем-то передвинул стоявшую на столе чернильницу.
«Зачем же он переставил чернильницу? — с тревогой подумал я. — Значит, он колеблется и не знает, что ему говорить…» Я взглянул одним глазом на Шуру. Она думала то же самое.
Профессор говорил долго, и я с трудом следил за сложным ходом его рассуждений. Вдруг до меня донеслись слова председателя. Диссертация получила хорошую оценку.