Борис Васильевич печально улыбнулся и сказал, что Смирнова спасти невозможно, что он находится в том состоянии непоправимой дистрофии и необратимого заражения крови, при котором все лечебные средства бессильны. Если ему даже посчастливится перенести операцию, что допустить, впрочем, трудно и почти невозможно, то она все равно не даст больному выздоровления: болезнь протекает теперь независимо от сломанного бедра, она как бы оторвалась от своего первоисточника — раны — и отравила все ткани тела, уже отказавшегося от дальнейшей борьбы.
Смирнов догорал. Его певучий северный говор давно перестал раздаваться в палате. Раненые, которые раньше постоянно сидели вокруг него и вели с ним нескончаемые задушевные разговоры, теперь молча подходили к его кровати и подолгу стояли над ним. 3 апреля утром я пришел к Смирнову. Он перевел на меня остывающий взгляд, медленно отделил от простыни отяжелевшую костлявую руку и с усилием сжал мне пальцы. Я понял, что это было последнее рукопожатие, которым он прощался со мной перед вечной разлукой. Я не стал ни о чем его спрашивать. Через час дежурная сестра доложила, что Смирнов умер.
Наступила весна. Вдоль оттаявших панелей, как в каком-нибудь глухом захолустье, бурно журчали и переливались ручьи. Они выбегали из-под ворот, пробивались на мостовую и сливались здесь в широкие мутные потоки. На многих улицах прекратилось движение. Нельзя было ни пройти, ни проехать через ледяные горы и глубокие стоячие озера. Пешеходы, перепрыгивая через лужи и неожиданно проваливаясь в предательские снежные ямы, кое-как добирались до своих домов. На Большом проспекте, возле площади Льва Толстого, из полуразрушенных подъездов выходили почерневшие от домашней копоти женщины с чайниками и ведрами в руках. Некоторые в лужах полоскали белье.
В один из солнечных дней я вышел прогуляться по улицам. Едва сохраняя равновесие на ледяных буграх, поминутно зачерпывая в ботинки холодную, талую воду и делая вынужденные зигзаги от одной панели к другой, я добрел до конца Большого. В чистом весеннем небе кружил, оставляя позади себя белую ленту газа, немецкий разведчик, быстрый и маленький, как комар. Он держался так высоко, что наши зенитки, установленные в скверах, на бульварах и во дворах, выжидательно и настороженно молчали. После зимнего перерыва это был первый визит в Ленинград гитлеровского пирата.
На обратном пути я снова увидел на недосягаемой высоте все тот же одиноко кружившийся самолет. Все небо над Петроградской стороной и Васильевским островом было исписано неподвижно застывшими спиралями газа.
«Не к добру этот весенний визит», — подумал я.
В эти дни жители Ленинграда занимались уборкой улиц, дворов, набережных и парков.
Обледенелые улицы наполнились многоголосым гулом. Триста тысяч ленинградцев вышли из домов с лопатами и ломами. Началась колка льда. Со дворов выезжали грузовики, доверху заваленные отбросами, скопившимися за блокадную осень и зиму.
По дороге я заглянул во двор многоэтажного дома, находившегося недалеко от нашего госпиталя. То, что я там увидел, превзошло все мои ожидания. Весь двор был завален горами тающего коричневого снега, в котором скопились расползающиеся обрывки бумаги, гниющие тряпки, заржавленный железный лом. В углу двора стоял мусорный ящик, совершенно скрытый под грудами всевозможного хлама.
На больших листах фанеры ленинградцы волокли по мостовым горки грязного снега и истлевшего мусора. Среди работавших встречалось много женщин, еще не успевших оправиться от дистрофии. Они дольше других, отдыхали, бессильно опирались на лопаты. Но они все-таки не уходили домой и с предельной честностью выполняли свой гражданский долг перед родным городом.