Как хирург, я быстро оценил состояние раненого. Маленький черный лейтенант, в короткой, забрызганной каплями дегтя шинели, был, конечно, самым тяжелым. Об этом говорило его бледное, измученное лицо. Это было видно по серой тусклости его взгляда. Я приказал раздеть его и немедленно отнести в операционную. Девушки переложили Шакирова на носилки и быстро побежали с ним по тропинке, вившейся среди высоких мохнатых сугробов между приемным покоем и хирургическим отделением.
Раненые все прибывали. Ворота госпиталя были открыты настежь до позднего вечера. Дежурный командир, старшина первой статьи Байков, бессменно стоял у проходной будки с наганом за поясом и внимательно осматривал каждую подъезжающую машину. Пересчитав раненых и проверив документы, он дружелюбно открывал кабину шофера и, стараясь придать голосу как можно больше мягкости, говорил:
— Езжай, братишка, вот к тому красному кирпичному дому, только поаккуратней бери на повороте. У тебя, я вижу, тяжелая братва лежит…
К вечеру палаты моего отделения наполнились махорочным дымом и терпким запахом пропитанных кровью повязок. Столовая и клубная комната были отведены под палаты. Сестры и санитарки сбились с ног. Врачи всю ночь провели в перевязочной. В промежутках между операциями они бегали в ординаторскую и жадно глотали из граненого стакана холодную водопроводную воду. Молодые хирурги, слушатели курсов усовершенствования балтийских врачей, тоже работали без отдыха. Иван Иванович Пестиков, старшина группы, поседевший и чуть сгорбившийся после первой блокадной зимы, отличался особенной неутомимостью. Он захватил крайний от окна стол и не отходил от него до рассвета. Сестры то и дело подбегали к нему и вытирали марлевыми салфетками его влажное разгоряченное лицо.
Перевязочная, длинная комната с низкими сводчатыми потолками и большим, почти полностью застекленным и чисто вымытым окном (на поддержание этого окна в должном порядке тратились последние стекла), выходила на Введенский канал. Она занимала восточную часть здания. Во время обстрелов это было самое безопасное и тихое место. В перевязочной возвышались четыре высоких и узких стола, всегда покрытых свежими, только что отглаженными простынями. Раненых быстро подавали одного за другим, без шума, без суматохи. С них снимали заскорузлые слипшиеся повязки — и на давно не мытых, по-детски послушных телах открывались огромные, страшные раны.
Под утро привезли и положили на стол краснофлотца с голубой татуировкой на смуглой богатырской груди. У него была газовая гангрена ноги. Моряк молчал, крепился и выжидающе смотрел на стоявших кругом врачей. Первым подошел к нему Пестиков.
— Хочешь жить? — вполголоса спросил он матроса и жилистой бледной рукой ласково провел по его жестким соломенным волосам.
Матрос с трудом поднял голову, обвел врачей мутным страдающим взглядом и неожиданно твердо, по-военному проговорил:
— Скажите, товарищи, мы прорвались? Кольцо разорвано?
Все находившиеся в перевязочной взволнованно переглянулись. Пестиков утвердительно кивнул головой и ближе наклонился к матросу. Ему предстояла трудная, всегда мучительно неприятная для хирургов задача — получить согласие раненого на ампутацию.