Однажды поздним вечером в главную операционную привезли лейтенанта Барковского. Он летел из Таллина в Ханко, и у самого берега полуострова пуля немецкого «мессершмитта» пробила ему грудь. Когда санитары внесли его в подвал, он находился в состоянии шока: вялый взгляд, безразличие к окружающему, спутанность мыслей. Я осмотрел рану и приказал дежурной сестре срочно вызвать по телефону донора. Саша Гусева окинула Барковского быстрым пытливым взглядом и, по-своему оценив его состояние, сказала, что никого вызывать не нужно, что она даст крови столько, сколько потребуется для спасения жизни летчика. Она обнажила руку и легла на свободный операционный стол.

— Не часто ли ты, Сашенька, даешь кровь? — спросил Столбовой, прокалывая иглой широкую вену девушки. Саша ничего не ответила. Она лежала на столе и с выражением гордости и удовлетворения наблюдала, как в прозрачную, тонкостенную колбу темной струйкой лилась ее теплая кровь, от испарений которой запотевало стекло сосуда. Как только колба наполнилась и Столбовой коротким движением руки вынул из вены иглу, Саша встала и как ни в чем не бывало принялась за свою работу.

У Барковского оказался разрыв печени, осложненный большим внутренним кровотечением. Накладывая швы на рану, я наблюдал за суетившейся Сашей. На ее раскрасневшемся лице было выражение затаенной тревоги, неуверенности в том, помогла ли она раненому, выживет ли он после переливания ее, Сашиной, крови. Видя, что все идет хорошо, она заметно повеселела. Когда Барковского несли в палату, она шла позади носилок и пристально смотрела на его бледное, утомленное, но уже успокоившееся лицо.

Он выздоровел. Через неделю его стали выносить из подвала в парк, где он подолгу лежал в низком шезлонге, задумчиво глядя на голубое и высокое небо. Он мало разговаривал и все время о чем-то думал. На его красивом, волевом, тонко очерченном лице постоянно лежало выражение то ли тоски, то ли заботы.

Как главному хирургу базы, мне приходилось бывать во всех хирургических отделениях, рассеянных по городу: в старом госпитале, в «яслях», в «родильном доме» и в доме партийного просвещения. Скучно, а порою и страшно было ходить по тихим, обезлюдевшим улицам Ханко. Необитаемые дома, с выбитыми стеклами, с наглухо заколоченными дверями, производили гнетущее впечатление. На окнах колыхались по ветру запыленные кружевные занавески и шелестели высохшие, никем не поливаемые цветы. Нигде ни души, всюду царило нежилое молчание. Только изредка, подняв облако пыли, громыхала по мостовой грузовая машина или деловым шагом проходил с ног до головы вооруженный матрос. Иногда встречался комендантский патруль и, прогремев оружием, исчезал в каком-нибудь переулке.

Сплошь и рядом это томительное безмолвие дня нарушалось обстрелом. Прислонившись к стене или присев на выжженную солнцем траву, я прислушивался к знакомым, давно изученным звукам: сначала сухо гремел выстрел финской пушки, затем, через несколько секунд, над головой проносился тонкий, протяжный свист, и наконец, сотрясая землю, раздавался грохот разрыва. Это в порту. Это возле вокзала. Это рядом со старым госпиталем. Это на аэродроме. Каждый взрыв с бухгалтерской точностью регистрировался в голове.

В старом госпитале, кроме хирургического корпуса, еще теплилась жизнь в отделении доктора Москалюка. На случай самозащиты Москалюк не отбирал у поступавших к нему больных оружия и обмундирования. На стенах палат висели винтовки и автоматы, на прикроватных тумбочках были разложены пистолеты и ручные гранаты, из-под подушек торчали рукоятки кинжалов. В коридоре, прикрытый байковым одеялом, стоял пулемет, который Москалюк сумел раздобыть у знакомого командира стрелковой части. Выздоравливающие больные ежедневно занимались строевой подготовкой и маршировали по госпитальному двору. Среди мрачно зияющих дотов матросы и командиры терпеливо обучались снайперской стрельбе. Для этого использовались цветные таблицы из атласа по анатомии человека. Один целился в селезенку, другой — в глаз, третий — в щитовидную железу. Заваленный камнями и бревнами двор казался шумным военным лагерем.

Два раза в неделю мне приходилось бывать в «родильном доме», где лежали шестьдесят раненых. Одна маленькая палата все еще пустовала там и была предназначена для будущих матерей, которых время от времени привозили сюда. Тогда крики новорожденных смешивались со стонами раненых.

Однажды в родильный дом привезли из порта белокурую, неестественно бледную женщину. У нее начинались роды. Когда ее положили на стол, она перестала дышать. Дежурный врач увидел, что женщина ранена и вместе с нею смертельно ранен ребенок.

За лето 1941 г. здесь появилось на свет десять советских граждан. Они родились в огне канонады, и те из них, которые пережили страшные осенние переходы, будут потом с гордостью вспоминать место своего рождения — непобежденный советский Гангут.