— Короче говоря, Борис — жених Тоси Ракитиной, — сказал он после длительного раздумья. — Он настоятельно просит Тосю приехать к нему на остров. Если бы она жила где-нибудь в далеком тылу, например в Новосибирске или Свердловске, это желание было бы, конечно, неосуществимым. Но ведь вы понимаете, товарищ доктор, она находится здесь, в Ленинграде, почти рядом с нами, в нескольких десятках миль от нашей батареи. Ее приезд мы считаем вполне возможным и даже необходимым. Этот приезд нужен для того, чтобы поддержать Бориса, поднять его настроение. Мне еще майор Пестиков не раз говорил, что от настроения раненого часто зависит вся история его болезни. У меня в кармане лежат все нужные документы. Выезжать можно хоть завтра.

Я немедленно вызвал Ракитину и в присутствии Вишни рассказал ей о том, что случилось, Она внешне спокойно выслушала мой короткий рассказ. Только на шее у нее мелко задрожала синяя жилка.

— Когда можно выехать? — тихо спросила она, поняв по моему лицу, что я не только согласен отпустить ее в эту поездку, но даже одобряю ее.

Вишня вскочил с кресла и сжал меня в своих могучих руках.

— Завтра мы отправляемся! Спасибо, доктор. Тосенька, пойдем побеседуем о предстоящих делах.

Андрей и Тося ушли наверх, в сестринский кубрик, и просидели там больше часа. Утром, наскоро простившись со мной, они уехали.

Подошел Новый год, третья годовщина блокады нашего города. Первого января, только забрезжило голубоватое туманное утро, врачи обошли отделение и, не задерживаясь подолгу у кроватей, поздравили раненых с наступающим праздником. На всех тумбочках уже были разложены подарки, принесенные шефами на рассвете. Подарки не отличались ни богатством, ни красотой, ни особой добротностью. Это были скромные, мелкие вещи, каким-то образом раздобытые в ленинградских магазинах девушками шефствующей над госпиталем фабрики. Все уже привыкли к ним, к этим однообразным кисетам и портсигарам, но всякий раз ждали их с плохо скрываемым нетерпением. Кисточка для бритья, дюжина конвертов, кожаный кисет с табаком, пачка настоящей папиросной бумаги — все это до сих пор продолжало волновать воображение раненых. Правда, матросы хорошо владели собой. Они с деланным равнодушием косили глаза на разноцветные мелочи, небрежно разбросанные по столам, и не показывали виду, что такие пустяки могут хоть сколько-нибудь нарушить их душевное равновесие. Я делал обход в одной из палат. Мутный свет, струившийся через открытую форточку, смешивался с оранжевыми лучами электрической лампы. В углу палаты происходил приглушенный, сдержанный разговор.

— Вот, уважаемый мичман, тебе принесли почему-то конверты, — страдальческим голосом сказал краснофлотец Зуев своему соседу по кровати Павлу Ивановичу.

Никто из раненых не называл по фамилии этого пожилого, с проседью, человека. Из уважения к его почтенным годам (ему было за 50) и к трем орденам, приколотым к госпитальной пижаме, его называли Павлом Ивановичем.

— Вот тебе, Павел Иванович, почему-то дали конверты, — с горьким сарказмом продолжал Зуев, приподнимаясь с подушки и протягивая руку к торчащему под одеялом худому колену мичмана. — Однако ты никому не пишешь, вся твоя родня партизанит и не имеет почтового ящика. Девушки не интересуют тебя. Тебе, собственно, и писать-то некуда. Переписка начнется у тебя после войны или, в лучшем случае, после изгнания немцев из Украины. А мне шефы почему-то сунули электрический закуриватель, хотя я с самого рождения не курю и впредь не собираюсь отравлять себя никотином. Майор Пестиков часто говорил нам, что от курения наступает преждевременная старость и расслабление. Зачем мне нужна эта старость? Я и без нее как-нибудь проживу. Скажи мне, Павел Иванович, справедливо ли шефы распределили подарки? Мне кажется, это дело у них не совсем доработано.