Шварцгорн, с рюкзаком на спине и двумя корзинами в руках, на ходу обернулся к нам и крикнул едва слышным, осевшим голосом:
— Шагу, товарищи!
Он остановился, сбросил на землю багаж и, дождавшись нас, тихо добавил:
— Оказывается, и здесь фронт, дорогие друзья…
Голова колонны уже потонула в раскрытых воротах флотского полуэкипажа.
Наша группа расположилась на отдых в обезлюдевших комнатах медицинской комиссии Балтийского флота. Внешне все выглядело так же, как и до войны. В тишине устланных коврами кабинетов заседали пожилые, степенные доктора. Старые, поседевшие на работе няни тихо и молчаливо дежурили у тяжелых дубовых дверей. Но в кабинетах не было тех, для кого они предназначались, — не было больных. С 22 июня моряки, как бы сговорившись, перестали болеть или, по крайней мере, жаловаться на свои болезни. Люди оставались на кораблях, на береговых батареях или в отрядах морской пехоты, сражавшихся на сухопутных подступах к осажденному городу, и болезни мирного времени отошли в область воспоминаний.
Высокие коридоры и комнаты медицинской комиссии опустели. Человеческие голоса раздавались здесь громко и гулко, как осенью в покинутой даче.
В репродукторе монотонно стучал метроном. С первых дней войны его ритмичное тиканье почти не прекращалось в Ленинграде. Он замолкал только во время радиопередач. Когда объявлялись воздушные тревоги, длившиеся иногда долгими и томительными часами, он переключался на нервные, учащенные удары, как пульс у лихорадящего больного.
Пожилой доктор в белой шапочке и в халате, туго натянутом поверх длинной шинели, зябко потирая худые руки, подошел к нам.
— Вы — ханковцы? — спросил он и по-стариковски ласково улыбнулся. — От души поздравляю вас с благополучным морским переходом. Мы многое здесь пережили в осенние месяцы, но однако не забывали следить за подвигами вашего гарнизона.