Борис Васильевич Пунин, флагманский хирург Балтийского флота, осунувшийся и поседевший, с утра до вечера, опираясь на палку, странствовал пешком по военно-морским госпиталям, разбросанным в городе. Он знал всех тяжело раненых, и раненые знали его. Пешеходный рейс от Первого госпиталя до Петроградской стороны, с заходом «по пути» на Васильевский остров, составлял не менее десяти километров. Это был маршрут профессора, совершаемый им ежедневно.
Вольнонаемные служащие госпиталя, как и все гражданское население Ленинграда, терпели жестокие продовольственные лишения. Все домашние запасы продуктов были давно исчерпаны. Люди занимались фантастическим кулинарным изобретательством: варили супы на гонке[1], готовили студень из столярного клея и технического желатина, пекли целлюлозовые и декстриновые лепешки. В городских столовых начинали подавать соево-дрожжевой паштет — это основное блюдо ленинградцев на протяжении всей блокады. Паштет спас многие тысячи жизней.
В моем отделении служил вольнонаемный парикмахер Попов. Маленький, хромоногий, с длинной прядью светлых волос, спускавшейся до бровей, он с восьми часов утра начинал обходить раненых. Держа в одной руке потрепанный чемоданчик с «инструментом», а в другой полуведерный чайник с горячей водой, он по очереди заглядывал в каждую палату.
— Кому бриться, стричься, причесываться! — кричал он высоким осипшим голосом и на цыпочках, прихрамывая, переходил от кровати к кровати.
— Вчера мне ваш доктор объяснил, — балагурил Попов, — что если больной пожелает побриться, то, значит, его организм абсолютно идет, на поправку. А кто выразит желание побриться с одеколоном «Персидская сирень» (цена один рубль), тому обеспечено немедленное выздоровление и скорое свидание с женой или с любимой девушкой.
В палатах, где лежали тяжело раненые, Попов шутил не спеша, осторожно, боясь непродуманным словом обидеть изнуренных болезнью людей. С них он не брал денег за одеколон и щедро расходовал свои парфюмерные запасы.
Попов голодал и таял у всех на глазах. Буфетчицы изредка угощали его скудными остатками госпитального супа, но он никогда не съедал его в отделении, а, перелив во флягу, бережно уносил домой. У него была семья — жена и двое детей.
Со второй половины ноября внезапно началась суровая, сухая зима. Морозы усиливались с каждым днем и достигали двадцати и более градусов. Ночевать в школе, где мы обосновались, становилось невыносимо. Все блага, обещанные главным врачом, оказались недолговечными. Могильная темнота, отсутствие воды и отопления, пронизывающий мучительный холод, ежевечерние воздушные налеты, переживаемые при мерцании свечи или тусклом свете карманного фонаря, — все это порядком портило настроение. Синий столбик термометра, висевшего в нашей комнате, часто показывал пять-шесть градусов ниже нуля. Чай, который мы по вечерам приносили с собой из госпиталя, под утро замерзал, и коричневая, слегка завивающаяся палочка льда выталкивала резиновую пробку из горлышка фляги. Спать в теплом белье, носках и фуфайке, закутавшись с головой в три шерстяных одеяла, было еще терпимо. Но вставать и одеваться на морозе — от одной мысли об этом дрожь пробегала по телу. Кроме того, постепенно усиливалось чувство голода. Приходя после длинного и напряженного рабочего дня в наше жилище, я обращался к Шуре с неизменным вопросом: нет ли у нас чего-нибудь поесть? Она беспомощно, с грустью в глазах, разводила руками, но все-таки по-хозяйски снимала с гвоздя порыжевший, обносившийся противогаз и начинала рыться в нем, надеясь найти в спиралях пружины какой-нибудь забытый сухарик.
Нужно сказать, что в то время противогазы служили для ленинградцев основным хранилищем жизненных ценностей. Все, от детей до глубоких старцев, постоянно носили на плечах эти тяжелые Сумки и прятали в них то, без чего не могло быть жизни: кусочки вечно черствого и, как глина, серого хлеба, комки овсяной или соевой каши, завернутые в заскорузлую тряпку, мутные пузырьки с безотрадным супом из мороженой черной муки, напоминавшим кофейную гущу.
Однажды вечером Шура, придя из госпиталя и устало сев на кровать, сказала мне с таинственным видом: