— Кискинкин Лесеич, — обратился он ко мне. — Выдь-ка! В моховом-то болоте как волки, чу, воют.
— Да что ты? — И мы вышли с приятелем на лужок перед домом.
Через ели было видно моховое болото. Почти над головой светил полный месяц. Мы стояли молча. Тишина, ели, темная, осенняя земля, ее бугры в тенях были почти черны. Ночь молчала. Глубокий свод неба сиял в звездах, и посреди — полный месяц ясный.
И вдруг таинственная ночь покрылась звуком, странным и протяжным. Где? Не то в земле, не то близко, далеко, и откуда идет — не поймешь. Его подхватил другой, третий, и, все повышаясь, вой слился в странную гармонию, отвечавшую настроению ночи. Он как бы дополнял ее. Сразу сделалось жутко и печально. Как смерть, как кончина любви! Звуки воя были сильны. В них слышался дружный протест. И сразу оборвалось. Сразу наступила тишина.
— Их боле пятка, — сказал дедушка. — Во где, у Остеева или у Грезина.
Мы стояли долго. Ничего. Приятель сказал: «Перестали».
— Да ты спицу зажег, папиросу раскурил, — сказал дедушка. — Они, брат, видят, хитрая тварь, понимают, боятся. Враги — сами знают.
— А вот летом-то, дедушка, — их не видать, — сказал я. — Никто не встречал.
— Они тут смирней овцы, около стада ходят, хоть что, пастух-то знает. Хитры они. В чужой стране работают. Верст за сорок. А живут здесь. Так уж, чтоб их здесь не замали. Потому выводок у них здесь, молодые. Берегут их, что люди.
Мы вошли в дом, подали самовар.