Последние лучи солнца освещали огромный лес. В нем было торжественно. Большие синие тени ложились от сосен на розоватый снег. Ветви елей, покрытые снегом, склонялись до сугробов, и получались как бы норы, куда хотелось залезть, спрятаться, чтобы не слышать, не видать всего, что творилось кругом.

А в лесу инеющие ветви переплетались в пышные кружева, посиневшие в зимних сумерках, и казались каким-то чудесным сном о таинственной жизни…

К ночи мы вернулись с приятелем в дом, и я почувствовал, что уже дом не мой, и я в нем как-то нечаянно жив еще.

Кулишов, веселый человек, говорил:

— Ну и идиоты мужики!

Вечером пришли ко мне соседи, тетка Афросинья, Батолин-рыбак. Кулишов и им сказал:

— Идиоты вы, дурачье.

Батолин степенно ответил:

— Это верно, мужик наш, действительно, темный — конешно. Да господа и баушка революции все сами зачали: сулили гору, а ан, нет ничего.

— А мужики говорят, — вдруг добавил Батолин, — будто Киститин Лисеича больше не пустят уехать… Хлеба и всё дадут, только чтобы не ехал. «Без его, — говорят, — скучней. И вина он нам не жалел, и угощение от него было, и на обман наш, бывало, смеется, не серчает… Наши ребята у его гусей поели, а он говорит: „Знать, улетели по осени с дикими“. Простой, — говорят, — пущай живет…»