— Вот до чего чудно, — смеясь, говорил парень. — Казаков-то с женою не живет. А женился по ту весну. Чудно. Вишь, она ничего себе, вполне как надо. «Только чудно то, — как говорит Казаков, — ночью ее вблизи смотреть нельзя. Когда спать-то ложусь. Вот у ней рожа такая кажет, никак невозможно глядеть. Чисто черт». Вот и поди. Чего тут. Чего рассказывает. Бабы-то наши смеются. А он серчает. И в охоту через то ударился. Все время в ей проводит. В охоте-то… И домой зайдет на час-другой — и опять прощай.

— Чудно, — говорю я.

— Верно, что чудно. Я тоже стал глядеть Таньку свою. Только не-е-ет этого в ней. Вот она прямо ночью, что и к утру, хороша — что вот звезда эта. А вот Семен Горохов говорит — глядел на свою жену. Говорит — тоже неладно кажет. Все-е глядеть-то опосля такого раза зачали на жен своих. Вот что.

— Ну, — говорю, — что надумаете. Дурацкое дело не хитрость.

— Эй, не говори. Ну, а вот Стрекачев Николай пить до чего зачал. От бабы. От жены. Сам говорил: через ее язык запил. Хороша, говорит, у меня баба. Но язык — хошь отрезай. Ну, язык такой — беда. Чего только говорит про всех. Нет у ней никого. Все, говорит, жулики, знахачи, а родные все — шематоны, — и больше ничего. Всех кроет. Праздник Христов — а к ним никто не идет. Ни родные — никто. Знают ейный язык-то. Кому надо слухать про себя эдакое, всякое.

— Не заметил я такого ничего. Женщина хорошая, учтивая.

— Эх ты, — смеется Сергей. — Ну вот, мы косили во лугу, под Грезином. Вот она тебя шила. И приятелев твоих. «Он-то планты сымает, а потом землю себе отберет». А про твоих-то приятелев говорит — им, говорит, ягоду носить никак невозможно: хоша платят хорошо — только запременно щупать зачинают.

— Вот дура, — говорю я. — Что врет. У меня нет таких знакомых.

— Да. А она говорит — есть. Один ее по грибы будто — то ли, се ли, — в лес звал.

— Кто же это?