— Да, — говорит он, — я вчера сказал в банке, как его, Ше… ше… Шешкевичу. Говорю ему: «Ну что вы, товарищ, отдайте вы из сейфа-то Ивану Ивановичу Корзихину-то. Хороший он парень. Ну что вам». — «Ну, — говорит, — для вас только. Пускай завтра приходит».

— Да что вы. Господи. Кушайте, голубчик.

И голубчик кушал.

На каком-то собрании артистов говорили:

«Главное — справедливость. Это верно. В театрах из артистов есть любимцы публики, и эти артисты другим ходу не дают. И эти любимцы получают больше других, и им платят. А разве можно и нужно угождать публике? Она ведь не все понимает. Другим работы нет — всё любимцы берут. Главные роли их, они берут их себе, а мы теперь сами директора выберем, чтоб равенство ввел и черед. Вот Шаляпин — все нарушает. А вот в равенстве-то узнает, кто он. А если он товарищ, то не должен выскакивать, пой, как поют, не подлизываясь к публике. Надо же достоинство иметь и подлизой не быть. Да и партию своего товарищества и театра, так сказать, учреждения, не подрывать. Революционную совесть иметь надо. Эти прежние штучки империалистические надо бросить раз навсегда. Товарищ в год две тысячи получает, а он норовит в вечер один забрать их. Теперь после постановления товарищеского — это не выйдет, не пройдет… Справедливость-то, пожалуй, не понравится. А сами поют о правде. Где правда-то тут? Правда-то не понравится. Но мы теперь сплотились, договорились и поставим дело как надо. На то и товарищество, и союз».

Равенство и справедливость. Был жетон: «Да укрепится свобода и справедливость на Руси». Я получил бланк. Бланк этот был напечатан после долгих и многих обсуждений Всерабиса[183]Всерабис — Всесоюзный (до 1925 г. — Всероссийский) профессиональный союз работников искусств. «Заключение работников искусств, отдела изобразительных искусств». В графах бланка значилось:

Размер.
Какой материал.
Холст, краски, стоимость его.
Время потраченного труда.
Подпись автора.

Цена произведения определялась отделом Всерабиса.

В Школе живописи мастера и подмастерья. Все было хорошо, но с подмастерьем было трудно. Их работу надо было расценивать. Трудно было вводить справедливость. Трудно. Кто сюпрематист, кто кубист, экс-импрессионист, футурист — трудно распределить. Чтó все это стоит, по аршину или как ценить? Да еще на стене написано: «Кто не работает, тот не ест». А есть вообще нечего было. А справедливость надо вводить. У Всерабиса и мастеров ум раскорячивался, как они говорили. Заседания и денные, и ночные. Постановления одни вышибали другие. Трудно было, так, один предлагал то, а другой совсем другое. И притом жрать хочется до смерти. Вот как трудно вводить справедливость и равенство. Все ходили измученные, бледные, отрепанные, неумытые, голодные. Но все же горели энергией водворить так реформы, чтоб было как можно справедливее. И их души не догадывались, что главная потуга их энергии — это было не дать другим того, что они сами не имеют. Как успокоить бушующую в себе зависть? А так как она открылась во всех, как прорвавшийся водопад, то в этом сумасшедшем доме нельзя было разобрать с часу на час и с минуты на минуту, что будет и какое постановление справедливости вынесут судьи.

Странно было видеть людей, охваченных страстью власти и низостью зависти и уверенно думающих, что они водворяют благо и справедливость.