— Потому что Бог злой?

— Не только. Видишь ли… как тебе объяснить? Вот мы на фронте, курсанты из Москвы. Нас сто двадцать человек — рота. В роте у меня есть товарищи. Мы куском хлеба делимся, порою, спим под одной шинелью, во всем выручаем друг друга… по-братски. И вот, представь, они не веруют в Бога, не молятся… могу ли я молиться? Быть может, я даже и чувствую Бога, Его руку на мне, но я не хочу Ему молиться, не хочу о чем-нибудь Его просить, больше того — сбрасываю с себя Его руку, только, чтобы не изменять дружбе, братству, жить той самой жизнью, какой живут товарищи, во всем, до конца — до конца, разделять их судьбу. Понимаешь, верность…

— Ой! — вскрикнула Тоня и побледнела.

На монастырском дворе затрещали зенитные пулеметы. Высверливая пропеллером воздух, за окном пикировал — казалось, прямо на крышу музея — немецкий бомбардировщик. Обнявши Тоню за плечи, я притиснул ее к себе — в простенке. Раздался удар, потрясший землю. В треске и звоне разбиваемого стекла, в «гостиную XIX века» ворвался острый, как бритва, ветер. Портреты дамы, одетой в тонкий шелк, с желтоватыми, яично-выпуклыми грудями, и красавца-гусара, затянутого в лосины, сорвались со своих мест и упали рядом на полу, средь битого стекла и штукатурки.

— В подвал! — крикнул я. — Бежим в подвал!

Тоня кинулась, прыгая через золоченые рамы портретов, осколки гипсового гетмана, в залу с сохами и самопрялками, оттуда — вниз по лестнице. Прямо от лестницы был проем, без двери, на монастырский двор, направо — дверь в полуподвал старика Рябинина. Девочка не успела взяться за скобу, как снова завыла косо летящая фугаска.

— Па-адай! — заорал я и метнулся в угол возле выхода наружу.

Ослепительно белый сверкнул огонь. Все кругом затрещало, свернулось, сгорело, как над костром берестинка. В углу, втянув голову в плечи, я стоял, оглушенный, как-бы вынесенный воздушной волной в другой мир и нечувствительный ко всему окружающему. Не знаю как долог был этот момент отрешенности и одиночества, — полного одиночества человека, предстоящего страшной, необоримой силе, — быть может, не более полминуты. Тотчас же я почувствовал, как на моем теле стянуло кожу, — острая, перехватившая дыхание тошнота. Только потом я увидел, что коридор полон пыли, пахнущего селитрой дыма. Пыль оседала. На стене, на моей серой ворсистой шинели висели бело-кровяные комочки мозга, по ступеням лестницы и полу расплескалась кровь. Швырнутая воздушной волной вглубь коридора, под лестницу, Тоня лежала ничком без головы. Торчали хрящи шеи, белая кость позвоночника. Ситцевое платьице заголилось на подогнутом колене.

— Тоня!

Крик мой был заглушен новым взрывом на дворе, за собором. Пробежав через кухню, я плюхнулся на пол в комнате старика-учителя. Рябинин и Юхнов лежали на усеянном битым стеклом полу — у стены под окнами. Я подполз к Рябинину и прижался к нему животом, обнимая поцарапанными руками.