Юхнов приостановился — переменить плечо. Злыми медвежьими глазками он посмотрел на двигавшиеся по улице войска. Месяц назад, в октябре, поля Подмосковья были усеяны тысячами бойцов, отбившихся от частей, побросавших оружие, обродяжившихся. Теперь же, в ноябре, люди, машины, орудия текли по дорогам, как по каналам среди снеговых сугробов, — все к фронту, к фронту. Будто там, на фронте, образовалась пустота, гигантский резервуар, вакуум, начавший всасывать — с ветром и свистом — войска. Невидимая помпа, тяжело дыша, выкачивала новые и новые пополнения, теперь уже из глубин России. Вслед бронзовым, тонколицым азербайджанцам, по Стрелецкой улице шла пехота — казаки, киргизы, буряты с бесстрастными желтыми лицами и косыми, запухшими в трахоме глазами.
Юхнов покачал головой:
— В Покровском вчера меня баба спрашивала: «Татар на позиции гонют… русских-то мужиков, должно, всех уж перебили?» — Русской пехоты, отвечаю, много на Волоколамском шоссе стоит — сибирские дивизии прибыли. «И под Волоколамском, говорит, выбьют, на семя и то не останется!» Понимаешь, Михалыч, убежденно так сказала! Бабы знают, у них чутье звериное. Кончится наш народ в этой войне… конец России!
— Опять затянул похоронную! Не ты ли говорил, что народ, как феникс, горит да не сгорает?
— Оно так, конечно. Большевики сгорят, а народ подымется из пепла. Только… какое то время и народу, всей России, в пепле полежать придется.
— У чьих же ног?
Юхнов помолчал.
— У немецких, Михалыч.
— Что же делать теперь прикажешь? К немцу, что ли, подаваться?
— Может, и к немцу.