У Праата Уленшпигеля накормили и уложили спать. Сон его был спокоен, как ясно было его юношеское лицо. Праат был хил и немощен с виду и, казалось, вечно погружён в мрачные мысли. Уленшпигеля поражало, что каждый раз, когда он случайно просыпался ночью, до его слуха доносились удары молота, и, как бы рано он ни встал, Симон Праат был всегда уже на ногах. Лицо его делалось всё более измождённым, глаза глядели ещё печальнее, как у человека, который готов к смерти и к бою.
Часто Праат вздыхал, молитвенно складывал руки и всегда был как бы переполнен ненавистью. Руки его, как и рубашка, были чёрны и жирны.
Уленшпигель решил разведать, что это за удары молота, откуда грязь на руках Праата и тоска в его лице. Однажды вечером, сидя в трактире «Blauwe gans» — «Синий гусь» с Праатом, которого с трудом уговорил пойти вместе, Уленшпигель выпил и притворился мертвецки пьяным, так что его надо было поскорее стащить домой выспаться.
Праат мрачно отвёл его в свой дом.
Уленшпигель вместе с кошками спал на чердаке. Симон — внизу, подле погреба.
Продолжая притворяться пьяным, Уленшпигель, спотыкаясь, взобрался на свою лестницу, чуть не падая вниз с каждой ступеньки и держась за верёвку, заменявшую перила. Симон поддерживал его с нежной заботливостью, словно брата. Уложив Уленшпигеля, он выразил сожаление, что тот напился, помолился господу богу о прощении молодого человека, затем сошёл вниз, и Уленшпигель услышал вскоре тот самый стук молотка, который будил его уже не раз.
Бесшумно встал он и начал спускаться босиком по узкой лестнице. Пройдя таким образом семьдесят две ступеньки, он наткнулся на маленькую дверцу, едва прикрытую, так что из щели её виднелся свет.
Симон печатал листки старым шрифтом времён Лоренца Костера[132], великого провозвестника благородного печатного искусства.
— Что ты здесь делаешь? — спросил Уленшпигель.
— Если ты, — ответил в страхе Симон, — пришёл от дьявола, донеси на меня, приведи меня на плаху; но если ты от господа бога, то да будут уста твои тюрьмой твоего языка.