Стефа Христова вышла на притихшую площадь, где глашатай, стуча в барабан, каркающим голосом повторял текст приговора.
Торжественная, прямая, с сухим лицом, она прошла сквозь толпу, и, когда взглянула жандарму в глаза, он невольно дал ей дорогу, отступив перед ее взглядом.
Стефа подошла к мужу и, медленно наклонившись, бережно поцеловала багровую, отекшую, со вспухшими венами руку. Потом вся вытянулась и прижалась губами к мертвой, качающейся голове сына.
И когда старика Христова сняли с седла и подвели с качающейся на груди отрубленной головой сына к дереву, чтобы вешать, — раздалось пение партизанского гимна. Оно было сильным и громким. Но кто пел, жандармы не могли узнать: пели все. Вся толпа пела, сомкнув губы.
Спустя три месяца после казни посадили в тюрьму младшего, пятнадцатилетнего сына Христовой, Петку.
Стефу привели в тюрьму и заставили смотреть, как пытают сына. И Стефа, стоя возле окровавленного, содрогающегося от боли, обнаженного сына, шептала ему слова, которые говорила, когда он болел совсем маленьким, те слова, которые говорят все матери страдающим детям, но не каждая мать способна произнести сыну, умирающему в руках палачей.
И когда Соня Драгойчева — это она сейчас шла по шоссе со Стефой к кричащему от счастья городу — спросила Стефу, сохранил ли ее сын, Петко, тайну о месте явки, Стефа сказала:
— Мой сын умер.
И слово «сын», произнесенное. Стефой Христовой, прозвучало с такой же торжествующей силой, как звучал сейчас голос города.
И Соня Драгойчева обняла Стефу и назвала ее своей матерью. Но она была сама мать.