Только когда танк ушел, собака понуро побрела вслед за людьми. Поджатый хвост, повиснувшие уши, взъерошенная шерсть и ковыляющая поступь придавали ей вид невыразимо несчастный.

Привыкнув на войне к тому, к чему, казалось бы, очень трудно привыкнуть, я был странно взволнован этим непонятным происшествием.

Вечером я зашел к подполковнику Мезенцеву. Он сидел за столом у карты. Карандаш, часы, циркуль, портсигар, зажигалка, как всегда, лежали возле его правой руки. Слева стояли четыре ящика с телефонными аппаратами в чехлах из желтой кожи.

А в углу за печкой лежала уже знакомая мне овчарка.

Она лежала вытянувшись, положив длинную красивую голову на переднюю лапу. Глаза ее были открыты. Собака вздрагивала. Короткая култышка все время тряслась, словно от непереносимой боли.

Миска, наполненная кусками вареного мяса, стояла возле собаки, но она, по-видимому, к ней не притрагивалась.

Мезенцев, словно продолжая начатый разговор, обратился ко мне раздраженно:

— Ведь говорил же всем — идет машина, закрывай дверь! Теперь несколько дней жрать не будет. Всё швейцары нужны! — и взял телефонную трубку.

— Сколько? — спросил он, морщась. — Ну и не трогайте. Знаю. Правильно. Пускай пропустят. Мы их на самоходные примем.

Делая отметки на карте, Мезенцев объяснил: