Но беспорядок, вызванный Юрьевским, продолжался только мгновение. Ивана Афанасьевича все знали, все были уверены, что он ненормальный, и даже не удивились его выходке.
„Бредит опять! Заучился барин!“ – подумали почти все присутствующие и успокоились, тем более что и Юрьевский, опомнившись, успокоился почти так же быстро, как вспыхнул, казалось, беспричинным гневом.
Кобылкин словно только и ждал этой вспышки. Он засуетился около Юрьевского, заглядывая ему в лицо.
– Что с вами, почтеннейший? – бросал он слова. – Чего испугались? Действительно, такая обстановка на какие угодно нервы подействует. Гроб, жертва… ну, положим, судьбы, рыдающая вдова, удрученные старики, пение… это, как хотите, кого угодно расшевелит. А тут – еще один в гробу покоится, а рядом другой в такой же гроб смотрит. Расстроишься, доложу вам, совсем расстроишься!
– Кто? – отрывисто спросил Юрьевский.
– Вы про кого изволите спрашивать?
– О ком вы говорили как о женихе Веры?
– А, вот вы про кого!… Так вот видите, там, у стены, молодой такой, красивый. Твердов по фамилии… Шафером вчера у покойничка был. Так вот он. „Я, – говорит, – уже давно пылаю страстью к Вере Петровне, не хотел только у приятеля отбивать. А теперь, так как она вполне свободна, немедленно свои руку и сердце предложу, а на судьбу мне наплевать“. Но что с вами, почтеннейший?
Словно какая-то сила сдвинула Юрьевского с того места, где он стоял. Не обращая внимания на окружающих, он вдруг пошел по направлению к Твердову. Перед ним расступались – так ужасен был его вид; казалось, что идет не живой человек, а призрак, выходец из преисподней. Лицо Юрьевского было бледно, без кровинки, рот полуоткрыт, губы искривлены отвратительной улыбкой, взгляд был бессмысленно-дик.
Твердов, заметивший Юрьевского и почувствовавший на себе его взгляд, невольно задрожал. Его сердце тревожно забилось; он понял, что этот человек идет к нему.