На этот раз Лука не опоздал. Тщедушный и ленивый на берегу и в работе, промышленный во время охоты преображался. Вытянув шею, согнув откинутую назад правую руку, он остро следил за морем. Выцветшие глаза его потемнели, лицо стало строгим, внушительным. В этот момент никто не вздумал бы над ним потешаться. В такие минуты даже Серафима, изредка ходившая с ним на промысел, торопливо слушалась каждого его жеста, каждого движения и почти гордилась мужем.
Острога попала в зверя. Бобр мотнул головой, рванулся и быстро нырнул. Две другие остроги, пущенные с соседних байдар, упали на волну.
— Шали, — солидно сказал Лука и, не торопясь, удерживая равновесие, взял вторую острогу.
Налегая на весло, весь мокрый и возбужденный, Наплавков повернул лодку. Байдары смыкали круг. Раненый бобр тащил за собой острогу. Океан бороздили волны, заливали лодку, древко остроги пропадало в зелено-черных гребнях валов. Потом совсем скрылось. Сколько ни следили охотники, кружась по всем направлениям, бобр ушел. Не лучше было и у остальных партий. До вечера убили всего двух маток.
…Наплавков сидел возле костра. Больная нога была протянута к огню, нестерпимо ныла. Рядом с ним, скорчившись, примостился Лука, дальше у других таких же костров, сложенных из трухлявого плавника и морской травы, лежали звероловы.
Было сыро и холодно. Ветер задувал огонь, чадили мокрые водоросли, не давая тепла. Грохали в темноте волны, разбиваясь о подножья скал. Моросил косой дождь. Как тяжелый, непробудный сон, бесконечно тянулась ночь.
Промышленные лежали молча, не слышно было ни обычной ругани, ни шуток. Каторжная работа, голод и непрерывные лишения озлобили сердца, ожесточили души. Для вольных земель не хватало воли, страх и кара превратили крепость в тюрьму.
Наплавков тоже думал о многом. Незаконный сын петербургского лекаря, он был отослан учиться отцовскому ремеслу в Париж, пристрастился к вольным речам и сборищам, бежал от хозяина, скитался, был ранен при взятии Бастилии, почти умирающим доставлен на родину. Окрепнув и возмужав, открыто восхвалял республиканскую власть, пробовал сочинять какой-то трактат, мечтал о привольной жизни. Возбужденно и как-то болезненно смеялся, когда говорил о ней, и выворачивал карманы для собутыльников, слушавших его ради даровой выпивки. Высланный из Санкт-Петербурга, пять лет провел в Сибири, постарел, одичал, но мечты своей не оставил.
За попытку взбунтовать гарнизон два года просидел в одиночке Иркутской крепости. Ночью подземелье не отапливалось, и в страшную стужу заключенный, чтобы согреться, вертелся волчком до утра по узкой камере. Двадцативосьмилетний вышел оттуда стариком.
В Охотске след его потерялся, как сотен других, убитых в драке, ушедших в тайгу, завербованных на Аляску. Часто, наслушавшись посулов вербовщиков, спаивавших гулящих людей, забирался он на берег холодного моря и среди диких, обнаженных скал думал о вольной стороне, о воинственных смелых индейцах, о необозримых лесах, в которых можно жить, как хочется. Наплавков стал гарпунщиком китобойной компании и через год перебрался на американские острова.