Оставалось одно — неощутимое, всевластное и вездесущее — клевета, донос. Но это — выяснится... А пока что — очень все интересно — и моя обстановка и моя судьба.
Я задремал и потом проснулся. В углу что-то слушает часовой, за стеклами ночь. Из коридора доносятся глухие голоса. То один, то несколько. И вдруг рассыпался голос прыгающими вскриками рыданий... Я слушал. Отдаленный дверями, в молчании полуночи, безнадежно, жалко и страшно рыдал неизвестный голос... Глаза мои невольно расширились... И я думаю, если бы в граммофоне записать этот плач, а потом, выпустив на свободу плакавшего человека и, в покое оставив его, сыграть ему записанное на пластинке, — он не стал бы больше жить от острейшего унижения. Таким звериным, примитивным, молящим о пощаде был его вопль. А потом, словно захлопнули наглухо дверь, и все затихло. Часовой зевнул, переставил приклад винтовки. Я знаком с тюремной обстановкой и мне известны ее ночные страхи. Но всегда такие крики родят во мне чувство чего-то зловещего. Я второй раз заснул и второй раз проснулся от шума в комнате. Должно быть, короток был мой сон, потому что за окнами также была еще ночь. Вошедший человек сделал общий кивок головой — и мне и часовому.
— К следователю!
Я вышел в коридор — часы пробили три.
* * *
По одной стороне стола — я, по другой — человек в матросской рубашке. Рубашка желтая, хаки, а широкий, отбросной воротник карминно-красный. Цветовой удар в однотонную полутьму холодного зала. Фуражка блином, примята лихо, ремень от маузера через плечо. И... пишет. Весь стиль испорчен!
Ответил на все, что он коротко спрашивал. Та же анкета. Потом броском!
— Вы родственник Кирякова?
— Нет.
— Но знаете его?