Сейчас разломился весь, и думки не держатся в голове. Так, кусочками вспоминается и сейчас же тянет слушать:

— Не идут ли...

— Эх, тихо-то, — сказал он, — в могиле тише не будет! А вешать... больно, чай? Захрипишь, ногами заболтаешь... Отравлюсь, ей богу, отравлюсь! — жалобно угрожал он сам себе, тому в себе, который пугал его виселицей. И тут из тумана прошедшего выплыл образ Дуньки, которая ни за что не хотела ему отдаться. Пока, наконец, на станции вечером он решительно не направился к маневрировавшему паровозу. И дура-Дунька представила, что он хочет броситься под колеса из-за несчастной своей любви и стала покорная, как овечка. А теперь упоительно было перебирать сладострастные подробности этой победы.

— Такую бы крутозадую, да сюда! — восхищенно замечтал Никита, загорелся наливом страсти, и вдруг за дверями опять лопнула тишина звоном часов.

Сразу, куда-то в колодец холодный полетел, за дверь рукой схватился и считал одиннадцать страшных ударов.

В этот час и приходят.

Если прожил до полночи, ну еще полчаса попозже, то ложись и спи спокойно, если сумеешь! Твердо знай, что до завтра, до одиннадцати вечерних часов тебя не возьмут...

...Руки тряслись, когда наливали воду в кружку. Отщипнул кусочек яду, поболтал, чтобы разошелся...

Лег на матрац и кружку рядом, к себе пододвинул. Только рукой достать. И выпьет, — ей-богу, выпьет, — только грохнет замочный ключ!

И опять говорили в нем и спорили двое — один Мокрушин, плоский какой-то, дальний — рассуждал: