И ждал томясь и задыхаясь до того, что ворот рубахи на себе изодрал — так было жарко и так хотелось скорей-скорей протолкнуть упиравшиеся минуты...
* * *
По каменному коридору глухого крыла подвала шел Василий.
Впереди и за ним мягко, в валенках, обступала стража. Шел Василий свободно и ловко — к кандалам за два года привык. К тяжким бетонным сводам, мерцавшим недвижным светом, взлетали плачевные всхлипы кандальной цепи. Последняя одиночка черной пустотой смотрела из решетчатой двери.
Надзиратель пошарил у стенки — камера осветилась.
С визгом ржавым и нудным открыли решетку, гулко захлопнули за Василием.
Остался один. У стены пластом лег матрац, и окошко за двойною рамой забилось под потолок.
Зевнул Василий, потянулся, и мелкой дрожью, словно осыпая железные листья, заплакали оковы.
Он очень устал. От массы новых, непереваренных еще впечатлений. С ними надо было уйти от действительности, наедине прочувствовать и пересмотреть похищенные им фотографии жизни. Так, чтобы никто не увидел и не помешал. Поэтому он лег на матрац, мягкий после карцерного положения, на котором сидел в Бутырках, дожидаясь суда. Мелькнула досадная мысль, что этой же ночью могут за ним притти. Но, это было маловероятно и, к тому же, так нелепо было отказывать себе в роскоши сна, что Василий без колебания устроился в любимой своей позе, на правом боку, подобрав вечно мешавшие наручники.
Когда закрылись глаза, то чувствовал продолжение автомобильной поездки с ритмичною тряскою и толчками. Это было очень приятно, и он сладко начал выбирать из воспоминаний дня самые интересные. Но автомобиль все ехал дальше и дальше, и Василий взглянул в окно. Катила машина прямо по пушистому, толстому снегу, синеватыми искрами перемигивавшемуся с луной. Впереди горбами полезли одна на другую снежные горы, проросшие стрелами елей. А потом не стало автомобиля, и Василий один стоит на поляне, стоит воздушно, не печатая следа на снеге.