То, что упорно просил еще до суда у товарищей своих и на воле.

Но, тогда просить было приятно. Было в этом особое молодечество обреченного, при котором молчала уголовная шпанка, а головка, коноводы и главари делались серьезными.

А теперь, без мира, на котором и смерть красна, в пустой, от всех живых отдаленной камере, получил он то, чего добивался.

Спиной к глазку, у окна, развернул бумажку и увидел серую палочку, пахнувшую миндалем.

Цианистый кали!

Так пришибло сразу, что даже слезы выступили на глазах.

Два, ведь, было у Мокрушина мира. Один — враждебный — судьи, менты и всякие там, лягавые. И другой мир — свой, блатной, дружественно сочувственный. И от них, от друзей, принять это молчаливое приглашение к смерти было таким ужасным, таким обезнадеживающим, словно обрывалась этим последняя его связочка с людьми. И в такое время, когда больше всего ему нужно было быть крепким и убежденным в благополучии исхода. И как раз тогда, когда тихо подкралась ночь и холодно вспыхнула в фонаре электрическая лампочка.

Расслаб Мокрушин, повис головой и плечами и заплакал, прижавшись к стене. Тихо сперва, а потом все громче, всхлипывая, в голос, наконец, призванивая кандалами на трясущихся ногах...

Надзиратель на посту у смертников обут специально в валенки и неслышно, поэтому, появляется у глазка. И сейчас встревоженно припал к отверстию и успокоенно отвалился. Все обстояло благополучно.

Просто — плакал арестант, приговоренный к смертной казни.