— Повторяю вам еще раз: я — ваш добрый гений, а значит все это — полиция вне полиции, или так сказать, контрполиция. Более это объяснять вам пока, ей-Богу, не могу и не имею права. Но еще раз предваряю: вне моей опеки вас ждет арест неминуемый.

— Да что же это, наконец, за участие такое к моей особе? Чем вызвал, чем заслужил я его? Почему не к другим, а к одному только мне?..

— А почем вы знаете, что к одному только вам? Не беспокойтесь: есть и другие! — удостоверил его Свитка. — А что касается участия к вашей особе, то оно вызвано тем, что опять-таки меры, пригодные для хора, не всегда годятся для солистов. Вас надо поберечь. Они могут стричь наши волосы, брить нашу бороду, — но обрубать наши пальцы мы не можем дозволить. Обрубите пальцы — рука ваша ни к черту не годится. Дело ведь, кажется, ясное? Вот почему мы и бережем наши живые, деятельные силы. Если вы сами не хотите еще сознавать в себе эту деятельную, живую силу, то другие очень хорошо провидят ее в вас. Итак, угодно вам отдаться в мое распоряжение?

Хвалынцев начинал чувствовать досаду. Сознание, что он в руках у этого человека, который, очевидно, составляет звено какой-то тайной силы, но какой? — неизвестно, — это сознание становилось все более и более ощутительным для студента. Он, конечно, более всего не хотел быть арестован правительственной полицией: вся неприятная сторона такого ареста и все лишения, сопряженные с ним, говорили слишком громко в пользу того, чтобы всячески стараться избежать их, особенно после этой беседы с Василием Свиткой. Одно уже лишение встреч и свиданий с Татьяной Николаевной на неопределенное и, конечно, более или менее продолжительное время, казалось ему невыносимым. Арест у Свитки хотя тоже требовал этого последнего лишения, но все же не на столь долгий срок, и все же, в сущности, этот последний арест был несравненно легче первого, уже потому, что он мог быть только добровольным. Стало быть, колебаний в выборе того или другого для Хвалынцева теперь уже не было. Но ему становилось досадно при сознании, что вот этот человек, с которым он едва знаком, забирает над ним какую-то силу, какое-то нравственное преобладание, от которых, пожалуй, можно и освободиться, да только не иначе, как в явный ущерб самому себе же. Стало быть, благоразумнее будет пока подчиниться ему. Но, подчиняясь, невольно становишься в соприкосновение с какою-то таинственной и, как кажется, правильно и прочно организованной силой. Что эта за сила? Куда, как и кем она направлена? Насколько могуча и чем могуча она? — Все это были вопросы, неразрешимые теперь для Хвалынцева. Кое о чем можно было догадываться, но одних догадок слишком мало казалось ему: хотелось знать, а знать нельзя. Что же делать? Или, зажмуря глаза, отдаться на авось этому потоку, этой таинственной и потому заманчивой силе? Она-то, может быть, и есть настоящая, спасительная сила, а может в ней-то и заключается гибель. — Между чем выбирать тут? Отдаться под опеку Василия Свитки, значит слепо довериться этой силе, которая, как водоворот, притянет, закружит и, может быть, засосет, поглотит тебя. Отказаться от Свитки — значит самому идти в руки другой силы, которая наверное не посулит ничего светлого в будущем. Нервы молодого человека достаточно уже были взбудоражены всеми предшествовавшими впечатлениями. Он сам чувствовал, что в настоящем своем положении решительно не может относиться холодно и спокойно к тем задачам и вопросам, которые подымались в его голове: он не мог теперь обсудить вполне хладнокровно, как нечто постороннее, шансы того и другого — жандармов и Свитки. На стороне той неведомой силы, которая в лице этого Свитки протягивает теперь ему руку, он, как будто, чуял и свет, и правду и свободу или по крайней мере борьбу за них. Другая же сила представлялась ему враждебной и свету, и правде, и свободе: неужели же он, полный молодости веры и силы, отдастся без всякой борьбы этой последней, враждебной силе? Нет, надо теперь избежать ее, укрыться от нее, для того чтобы потом успешнее бороться с нею. Кроме этих соображений, отрывочно и не совсем ясно мелькавших в глазах студента, на сторону Свитки тянуло его еще и любопытство, которое так легко и так заманчиво возбуждается в предприимчивом и впечатлительном человеке, когда он приходит в первое соприкосновение с чем-то таинственным, неизведанным.

— Ну, что же вы? Я жду, наконец, вашего ответа! — дружески, но решительно обратился Свитка к своему гостю, после довольно продолжительной паузы.

— Делайте как знаете! — подал ему руку Хвалынцев. — Признаю себя вашим арестантом.

— Это все, что могли вы сделать лучшего! — поклонился Свитка, — и поверьте, каяться не станете. Как стемнеет, я перевезу вас в более надежное место. Там вы будете вполне безопасны.

XI. Надежное место

В начале шестого часа, когда совсем уже стемнело, Свитка привез Хвалынцева на угол Канонерской улицы и поднялся в ту хорошо знакомую ему квартиру, на дверях которой сияла медная доска с надписью: "Типография И. Колтышко". Тот же самый рыженький Лесницкий на высоком табурете сидел за высокой конторкой и сводил какие-то счеты.

— Господин Хвалынцев! — громко назвал его Свитка, подходя к конторке.