— Куда же вы? — равнодушно подняла она на него глаза из-за книги.
— Хочу написать этому офицеру, что я решился, — сухим, но не совсем-то естественным и внутренне раздраженным тоном сказал Хвалынцев.
— К чему же такая эстренность? — заметила Цезарина. — Это вы успеете сделать и завтра, и притом на словах гораздо лучше, чем на бумаге.
— Если я, графиня, и колебался минуту, — смущенно и тихо заговорил он, — то верьте, это оттого, что мне… Ну, да! мне больно, мне тяжело расстаться с вами!..
Последние слова он даже почти выкрикнул голосом, в котором сказывались и напряжение досады, и сдержанные слезы.
— Зачем же расстаться? — с легким недоумением подняла она брови.
— Да ведь вы же уедете отсюда!.. Будь я свободен, — это другое дело! я повсюду пошел бы за вами, я делал бы все, чего бы вы ни потребовали!.. Но приковать себя к службе, к полку…
— Вы должны делать не для меня, а для дела, которому служите, — строго заметила она; — но, впрочем, что же вас тут особенно беспокоит? Мой отъезд в Варшаву? Ну, поезжайте и вы туда! Определяйтесь в какой-нибудь полк из тех, что стоят в самой Варшаве; вот вам и разрешение вашей трудной проблемы!
И вместе с этими словами, она кинула на него ясный, мягко улыбающийся взгляд, в котором он почувствовал примиренье и забвение, и светлый и радостный, с облегченной душой, с бесповоротной решимостью на новое дело, Хвалынцев подошел к своему идолу.
— Так, значит, вы благословляете?