Из Польши доходили смутные вести. Что такое там делалось — мы мало еще смыслили, ограничиваясь перепечаткою кратких сухих известий из официальной "Газеты Польской". Слышно было, что в Варшаве поднялись новые демонстрации, особенно против Фелинского, что там опять запели гимны…

Польский вопрос только еще нарождался в русской литературе. Один лишь «День» подымал его, но и то в теоретической, отвлеченной сфере. Это были честные усилия, честные стремления и золотые мечты поставить его на обсуждение людей нашего и польского лагеря. «День» хотел обоюдно выяснить дело, прийти к полюбовному соглашению и дружно идти вперед, рука об руку. Ему откликнулся писатель Грабовский, открыто и смело доказывая права Польши на западную нашу окраину, на основании католическо-шляхетской цивилизации. Народ при этом не принимался ни в какое соображение. Грабовский заявил, что интересы католицизма и Польши суть одно и то же. Это был в то время в высшей степени знаменательный голос, который однако же кое-где в литературе был найден лишь ультрамонтанским отголоском, не более.

Литература не понимала еще сути этого дела. В тогдашних органах ее, не исключая даже официозного "Нашего Времени", Северо-Западный край зачастую назывался просто Польшею. Известия из Виленской и Минской губернии были "известиями из Польши". Литература и сама-то еще не знала хорошенько, Россия ли это, или Польша? Когда Иван Аксаков назвал стремления и посягательства поляков на Западный край и на Киев политическим безумием, то так называемое "общественное мнение", в лице всех журналов, напало на него "за резкие выражения, направленные против поляков".

Мы еще вменяли себе в гражданский долг делать им грациозные книксены, приправленные сентиментальными улыбками. Мы слыхали только, что поляки хотят свободы — и этого словца для нас было уже достаточно, чтобы мы, во имя либерализма, позволили корнать себя по Днепр, от моря до моря. Они говорили нам, что "это, мол, все наше" — мы кланялись и верили. Не верить и отстаивать «захваченное» было бы не либерально, а мы так боялись, чтобы кто не подумал — будто мы не либеральны.

А в это время в Париже пан Духинский уже громко проповедывал с кафедры, что мы, москали, не славяне, а какая-то презренная помесь финско-татарского племени, ублюдки азиатской семьи, дикие и варварские Тураны, грозящие гибелью славянству и европейской цивилизации. Доказательства этому пан Духинский находил между прочим и в том, что наши женщины отличаются маленькой ножкой — явный признак сродства с китаянками, и что москали вовсе не подвержены ревматизму, который будто бы есть специальная болезнь цивилизованной Западной Европы; мы же до того монголы, что не можем даже чувствовать ревматической ломоты, и что, стало быть, в видах охранения цивилизованного мира, надо восстановить на месте нынешней России старую Польшу, а москалей прогнать за Урал в среднеазиатские степи. В Париже целое ученое общество принялось издавать карту, где мы были отмежеваны, в качестве туранских выходцев, в подобающие нам границы — и европейское общественное мнение с живым, горячим участием ухватилось за пропаганду идей пана Духинского.

Наша литература пренебрегла или проглядела этот факт. Ей было не до того: она задавала сама себе "вселенскую смазь" и "загибала салазки", по выражению автора "Очерков бурсы". Один только «Колокол» вопиял о незаконности и преступности нашего немецки-казарменного и татарски-благодетельного обладания несчастною страною, полною таких светлых воспоминаний вольнолюбивой, республиканской старины, полною стремлений к свету, свободе, цивилизации, в которой она далеко превзошла наше московско-татарское варварство.

Мы благоговейно внимали, поучались и — сознательно, или бессознательно — повторяли все эти фразы.

Между тем Польше, через час по столовой ложке, давались кой-какие льготы; предполагалось реорганизовать суды, пересмотреть кодекс наказаний… Шаг вперед — шаг назад; сегодня вдруг строгости усиленные, а завтра — ни с того, ни с сего самая странная слабость. Все это было шатко, все показывало отсутствие какой бы то ни было системы, во всем являлся ряд полумер, полууступок, словно бы люди и не знали дотоле, что за зверь такой эта Польша, с которою ему вдруг теперь приходится возиться? Власть без авторитета, авторитет без голоса, сомневающийся даже в собственном своем праве — это было положение человека, с завязанными глазами, который в незнакомой комнате и с незнакомыми людьми играет в жмурки. Его пятнают, скользят из-под рук, тычут и щиплют спереди и сзади, с боков, сверху, снизу, — а он, стараясь поймать хоть кого-нибудь, тщетно машет руками и бьет по воздуху, с каждым шагом боясь оступиться и упасть — к общему удовольствию играющих. Такая политика клонилась к явному и неизбежному ущербу нашего национального и государственного достоинства.

* * *

Бывают, точно, времена