— Ибрагимов! отвяжи-ка, брат, кречета! — крикнул Холодец.

— У вас и этот есть? — удивился Хвалынцев.

— Мало ли какой дряни нет у меня! — усмехнулся доктор. — Сидит там себе на цепочке, в спальне, и жердочка ему прилажена такая.

— Что же это вы, охотитесь?

— Да, я всякую охоту люблю. А более того, знаете, просто люблю приручать ихняго брата. У меня вон в темной комнате и волчонок на привязи сидит; тоже оцивилизовать стараюсь… Не знаю только, что выйдет из этого… может и удастся. Ну, ты, Ксендз! Куда лезешь со своим рылом! Жди! — крикнул он на прекрасную узкомордую, поджарую собаку чистокровной борзой породы.

— Как? как он у вас называется? — смеясь, подхватил Хвалынцев.

— Ксендз, — обернулся на него доктор. — Вы только взгляните вот на эту морду анафемскую — ну, вот просто как есть характерная польско-ксендзовская морда! Так иезуитом и смотрит, каналья, да от ксендза же щенком и добыт, потому и кличка такая; только вот боюсь все, как бы его, сердечного, за это не убили.

— А что так! — спросил Хвалынцев.

— Да так; паненки наши все обижаются, как когда ежели на улице покличешь его. Я уж и то Ибрагимову говорю, чтобы пуще глазу берег.

— Бережем, ваше благородие, — отозвался денщик. — Ничего, будьте благонадежны! Что ему, псу экому, делается!