— Алюминиевый, говорю. Были ведь, как знаете, века: золотой и медный, ныне стоит, как молвят мудрецы, железный, а в будущем грядет "самый цымис", говоря по-жидовски, то есть алюминиевый.
— Это что ж такое? — усмехнулся Константин.
— А это значит, когда люди станут жить в алюминиевых дворцах, ровно как теперь солдаты в казармах, и когда потекут молочные реки в берегах кисельных, а с неба станет медовый дождик капать и вместо снега повалят клочья американского хлопка. Да неужто же вы не знаете этого двенадцатого члена нигилистического символа веры?
— Как не знать! Но что же, это одно из самых светлых упований! — решился мягко возразить Константин Семенович.
— Кто говорит! Да только вот беда: жить-то в этих алюминиевых казармах по заведенным часам невыносимо будет для живых людей! Ведь это отсутствие увлечений, эта безошибочность, размеренность, эти положенные часы приливам и отливам, они ведь всякую самостоятельность, всю независимую, свободную личность человеческую в прах стирают. Ведь это все равно, что сказать себе: "я свободный раб", — ну, что это выйдет? Полнейший абсурд! Ведь жить таким образом, это все равно, что весь век маршировать по ровно укатанному плацу или твердить таблицу умножения. Куда как весело! Не знаю, как вы, а я от такого удовольствия, ради столь прелестной жизни, на первой же осине удавился бы!
— Стало быть, вы нисколько не верите в наши, так называемые, "нигилистические теории"? — спросил Хвалынцев.
— Каюсь! грешный человек! даже ни одной минуточки не верил! — с покаянным видом развел руками Холодец. — Я слишком практически положителен; даже… даже слишком материалист для того, чтобы веровать в такую ерунду! Ведь новейший нигилизм — он, в сущности, очень сродни средневековому фанатическому мистицизму. Все эти алюминиевые казармы, вся эта нетерпимость — разве это не пахнет тем же мистицизмом? Идолы только как будто переменились, а подкладка, реальная сущность дела все та же осталась.
— Стало быть, отчуждаясь от них, вы их презираете? — немножко некстати спросил Хвалынцев.
— Я! — расширив на него глаза, остановился Холодец. — Я?! Боже меня избави! Я слишком толерантен для этого! Есть, конечно, между ними много мерзавцев, которым, по-настоящему, прямое бы место в остроге между негодяями и мошенниками, но есть и много честных, высокочестных идеалистов! И за что же их презирать или ненавидеть?.. Разве можно, например, презирать нам Савонаролу — этого фанатического мистика и католика — за то, что он за свои убеждения бесстрашно взошел на костер!.. Да Боже меня избави от этого!.. А между этими есть тоже своего рода маленькие Савонаролы. Это ведь — все то же вечное стремление человеческой души к отвлеченному идеализму, и если они теперь клянутся не иначе как Льюисом, Бюхнером и Молешоттом, так это значит только, что они вместо Николы-Святителя молятся Симеону Столпнику, а еще больше оттого, что они добренькие дурачки и не понимают того, чем клянутся. И знаете: как те, мистики, наделали много зла людям в свое время, так и эти могли бы его наделать, дай лишь волю! — Трезвый человек никогда не пойдет вместе с ними!
— А с кем же? — спросил несмело, удивленный этими речами, Константин Семенович.